— Верно! — Петру самому, как корабелу, плотнику и токарю, нравилось, когда работу можно показать лицом.
И, взглянув на картины Никиты, безошибочно выделил две: портрет Мари и недавно законченный Никитой портрет Строганова.
— Постой, а ведь эту персону я сразу узнал,— то фрейлина у Кати — молодая Голицына. А вот кто сей шалопай? — И Петр, к ужасу Сержа Строганова, стоявшего в углу залы среди других учеников Конона Зотова, грозно нахмурил брови.
На портрете том молодой Строганов, умоливший дру-га-живописца одеть его в настоящие баронские латы и пустить через грудь орденскую ленту, этаким беспечным мотыльком, в модном парике и с лукавой улыбкой, скользил в грациозном менуэте по навощенному паркету.
И тут Петр, помнивший по своим делам тысячи лиц и уже оттого умевший легко определять сходство, выделил вдруг Строганова среди трех десятков учеников, толпящихся вокруг Зотова, яко молодые гуси вокруг гусыни, и воскликнул, как бы в изумлении:
— Да вот же он! — И тут поманил его пальцем и спросил с притворной лаской, топорща, однако, усы, как хищный кот: — А имя-то твое как, молодец?
Стоящие за спиной Петра Ягужинский и Шафиров тревожно переглянулись: оба отлично ведали, что Петр так начинал в застенках Преображенского самые свои жестокие розыски. Однако вмешаться вельможи поопаса-лись.
И здесь своего друга выручил Никита. Шагнув вперед, он весело заявил:
— А имени у сего молодца на портрете нет, государь!
— То есть как? — Петр отвернулся от Строганова.
— А так, что для меня это только модель, государь! Ведь для художника, дабы руку поупражнять, всегда натура требуется. А здесь, в Париже, натурщики деньги не берут, а гребут! Вот я и попросил российских учеников быть у меня натурщиками, то бишь моделями на разных полотнах.
— Ох и шельмец ты, оказывается, брат Никита! —• Петр, который был отходчив, снова возложил свою длань на голову мастера.— Будь ты не добрый мастер, не пожалел бы. Ты что же, думаешь, я сына купчины Строганова не спознал? Да сей поросенок — вылитый портрет своего батюшки в молодости. И не помогай его батюшка мне так крепко в свейскую войну, я бы сего молодца не пожалел, огрел дубиной за роскошь и мотовство!
И, снова повернувшись к Сержу Строганову, сказал уже отходчиво:
— Ты зачем, дурень, розовые бантики на штанишки одел? — И захохотал так заразительно, что и все грохнули. Потом спросил сквозь смех: — Чему же ты учишься, молодец?
— Философии, государь! — жалко пролепетал Строганов, кляня себя за то, что решил вырядиться по последней моде французских маркизов.
— В чем же твоя философия? — спросил Петр уже серьезно.
И здесь Серж опять ляпнул:
— По Эпикуру, государь,— жить и наслаждаться! — И, видя, что Петр молчит выжидающе, обрадованно продолжал: — Порхать нежным зефиром по лугам и рощам, брать долги и николи их не отдавать...
В свите опять засмеялись, но Петр остался на сей раз грустным и сказал как бы про себя:
— Того и боюсь! Умру я, они и помчатся в Европу не за умом и разумом, а за легким зефиром! — И, обращаясь к Зотову, строго наказал: — Ты этого философа немедля отправь в Петербург, да пусть его определят в полк! У нас еще война идет, и не время нам по лугам и рощам этакими козликами в бантиках розовых скакать! — И, взглянув на Никиту, усмехнулся.— Да вот пусть он с Никитой и едет, коли тому модель все время потребна!
Тебе ж, брат,— Петр снова подошел к Никите, взял его за голову и опять поцеловал в лоб,— спасибо! Добрый для России мастер народился! Могут, значит, и из нашего народа быть добрые мастера! — И тут же распорядился: — Ехать тебе в Петербург немедля. И чин твой отныне — персонных дел мастер! — Затем, обратившись к Ягужинскому, Петр добавил: — А ты, господин генерал-прокурор, впиши в Табель о рангах, что отныне «персонных дел мастер» равен чину полковника.
Тем царский экзамен для Никиты и кончился.
— Ну вот, брат, оба мы, выходит, с тобой полковники! — от души обрадовался Роман за брата.— И чаю, наш поход заграничный к концу идет.
— А помнишь, как сей поход начинался? — задумчиво спросил Никита, глядя из окна своей мансарды на море черепичных парижских крыш.
— Как же, сидели у Спаса на Нередице в Новгороде, уху с Кирилычем варили.
— А я даже запах той ушицы помню! — вырвалось у Никиты.— И еще небо — столь высокое небо токмо в России и есть. И мне надобно еще написать его — русское небо!