Герман оказался один – до жути один. И ждать было нельзя: черный умирал.
…Он сам давал анестезию – сам и оперировал. Тетя Паша, причитая и молясь, ассистировала, почти не путаясь. А Герман работал, изредка вскидывая голову, когда очередной вихрь с особенным остервенением перебирал стекла в окнах, – и вспоминал любимого Булгакова, «Записки юного доктора», про то, как герой в разгар операции бегал к себе в кабинет поглядеть в справочнике, что дальше делать. Герман бы тоже с удовольствием сбегал, да боялся, что негр в это время помрет.
А потом выяснилось, что кончилась кровь… а дело завершилось тем, что Герман лежал на одном столе, негр, забинтованный с ног до головы, на другом, а их руки, белая и черная, были соединены красной пульсирующей трубочкой, по которой кровь Германа перетекала в чужое бесчувственное тело.
От усталости и недосыпа кружилась голова, ну и, конечно, резкая и обильная кровопотеря давала себя знать (все-таки сдать пол-литра крови и выпить пол-литра водки – равно головокружительные занятия!). За окном по-прежнему металось, выло и ухало. Тетя Паша, от вечного умерщвления плоти и нынешней усталости белая и полупрозрачная, будто призрак, качалась между ними, вглядываясь то в одно, то в другое лицо, и чувствительно пощипывала Германа, когда он сонно заводил глаза:
– Нельзя спать! Нельзя!
Герман тупо таращился в окно.
– Мчатся тучи, вьются тучи, – начал он бормотать, чтобы хоть как-то разогнать обморочный звон в голове, – невидимкою луна освещает снег летучий; мутно небо, ночь мутна. Еду, еду в чистом поле; колокольчик дин-дин-дин… Страшно, страшно… но не боле… средь неведомых равнин…
«Почему это – страшно, но не боле? – спохватился вдруг. – Страшно, страшно поневоле, вот так надо говорить! А, понятно, это уже бред».
Колокольчик в голове делал свой дин-дин-дин все громче и громче. Было страшно, но не боле. А вот спать хотелось отчаянно!
– Хватит, тетя Паша, – пробормотал Герман как мог более внятно, приподнимаясь на локте… или уверяя себя, что приподнимается. – Хватит импортировать русскую кровь!
И осекся.
Серые губы человека, безжизненно простертого на соседнем столе, дрогнули. Сначала с них сорвался хрип, потом какие-то бессвязные курлыкающие звуки, но вот Герман услышал слабенькое бормотание:
– Мчатся тучи, вьются тучи; невидимкою луна освещает снег летучий; мутно небо, ночь мутна…
У Германа зашевелились волосы на голове. Этот хриплый, чуть живой голос повторял с ужасным акцентом те же самые слова, которые он только что нашептывал! Это что же… что же это получается, а? Незнакомый негр, занесенный новогодним ураганом в болдинскую глушь, с русской кровью впитал в себя русские стихи? То есть вместе с потоком красных кровяных телец Герман передал ему свои мысли и чувства?!
«Интересно, как он прочтет дальше: «поневоле» или все-таки «не боле»? – подумал Герман, не в силах решить, перекреститься ему на всякий случай или нет.
– Сил нам нет кружиться доле; колокольчик вдруг умолк; кони стали… «Что там в поле?» – «Кто их знает? Пень иль волк?»
Герман тихо ахнул. Другие слова! Те же стихи, но дальше. Он что, этот негр, читает Пушкина по-русски? Наизусть?!
Ну бред, конечно. Снежная сумятица нашептала, надула в его бедную головушку бесовское наваждение. Вон клубится за окнами их хоровод, ежесекундно меняя их очертания!
– Бесконечны, безобразны, в лунной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре, – прошептал он, роняя голову на подушку.
– Сколько их! Куда их гонят? Что так жалобно поют? Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают?.. – вторил ему глуховатый голос с акцентом, и тетя Паша истово крестила обоих чтецов: белого и черного.
Наутро выяснилось, что ни к бесовщине, ни к бреду ночные происшествия отношения не имели: полуживой, но удивительно живучий негр действительно знал наизусть чуть ли не всего Пушкина. И по-русски! А едва не погиб он в эту ночь именно потому, что должен был во что бы то ни стало оказаться нынче в Болдине. В месте, связанном с именем своего великого родственника…
Да, да! Великий Бык, Слон Могучий. Первый Леопард Джунглей, Сын Неба и Белой Горы… и так далее и тому подобное, Алесан Сулайя уверял Германа, что происходит из того самого племени лесных туарегов, в некоторых источниках более известных как имазирги или асгары, которое и было родным племенем баснословного Ибрагима Ганнибала. И его имя – Алесан – не что иное, как Александр: в транскрипции туарегов.
В свое время отцу Алесана, Абергаму Сулайе, изучавшему историю, философию и право в Кембридже, случайно попал в руки томик стихов Пушкина с тем самым юношеским портретом поэта, в котором, как нигде сильно, проступали африканские черты: курчавые волосы, вывернутые губы, сверкающие глаза. Фамильное сходство этого незнакомца со своими предками поразило молодого короля в самое сердце. Он узнал о «русском туареге» все, что мог, и чем дальше, тем больше убеждался, что Ибрагим Ганнибал, «арап Петра Великого», – не кто иной, как похищенный в раннем детстве Абергам, – старший сын Великого Быка Сулайи VIII. Нынешний Сулайя был четырнадцатым носителем родового имени. После этого похищения правящий титул перешел к младшему сыну короля. Но если бы не исчезновение Абергама, младшей ветви не видать бы трона как своих ушей! В память о похищенном принце всех мужчин их рода Сулайя теперь называли Абергамами.