Под ярким солнцем он прошел по сворачиваемому лагерю, который сейчас напоминал растревоженный муравейник. Квартирмейстеры ловко складывали и сноровисто укладывали в повозки солдатские палатки, пехотные подразделения получали с телег интендантов порох и пули, после чего строились для осмотра, конники седлали лошадей, артиллеристы цепляли пушки к оглоблям с запряженными коренастыми першеронами, фуражиры выгоняли из временных загонов баранов и коров. Генерал Дезэ на вороном коне в сопровождении свиты из старших офицеров объезжал всю эту суету, определяя, идет ли она по установленным правилам и приказам либо превратилась в обычную бессмысленную толчею. Говорили, что скоро должен прибыть сам император, пожелавший принять участие в битве при Эль-Гизе.
Наконец, Годе подошел к большой грязной медицинской палатке, отодвинул часового и, отдернув полог, шагнул в пропахшее кровью и хлороформом нутро, застав Жака Моро за работой. В забрызганном халате и некогда белой шапочке, он с усердием заготовителя дров никелированной пилой отпиливал ногу какому-то бедолаге. Тот не кричал: был без сознания от боли или наркоза, а может, уже находился на пути к Богу.
На мгновение Люсьен остолбенел: картина была не для слабонервных. Даже ему, уже повидавшему сотни смертей, и далеко не таких героических и красивых, как на театральной сцене, стало не по себе от ужасающей будничности происходящего, а главным образом от того, что приятель пилит живую плоть, как бездушное бревно.
Меж тем Жак завершил ампутацию и без тени сожаления, скорби и какого-либо пиетета бросил отрезанную ногу в стоящий недалеко большой ящик из-под ядер, снятый с канонирской повозки. Люсьен не мог оторвать глаз от этого ящика, в котором как попало валялись изуродованные руки и ноги, еще на рассвете принадлежавшие людям, полным сил и надежд, которые теперь уже вряд ли когда сбудутся.
– А, господин поручик, – увидел Моро остолбеневшего Годе. – Я вижу, вы присматриваете себе конечность посимпатичнее. Могу кое-что порекомендовать…
В трепетном свете нескольких фонарей Жак, стоящий с окровавленными руками над распростертым телом у ящика со страшным содержимым, походил на дьявола, правящего свою кровавую тризну. А его помощники-санитары казались адской свитой.
– Ладно, вечером поговорим, – сказал Люсьен.
– После битвы? – Жак внимательно смотрел на приятеля и скептически улыбался. Так, должно быть, оценивающе смотрит повар на гогочущего гуся, прекрасно понимая, что тот вскоре попадет к нему на разделочную доску.
– Это вряд ли…
Люсьена передернуло.
– Хватит накаркивать беду! – выругавшись сквозь зубы, поручик развернулся и отдернул полог.
– Я имею в виду, что у меня будет много работы! – крикнул Моро ему вслед.
Но Годе, не слушая, выскочил на свежий воздух. Его мутило.
Что может быть страшнее, чем атака конницы? Только неотвратимое в своей медлительности наступление боевых слонов с надетыми на клыки стальными остриями и пристегнутыми к столбообразным ногам широкими острыми клинками. Но слоны остались в эре пунических войн, а сейчас, нацелившись на правый фланг войска Ибрагим-бея, стремительно неслись двести разъяренных кентавров с копьями наперевес и опущенными до поры, тускло блестящими палашами. На высоком бархане за спиной располагался штаб французского полка, и среди подзорных труб, устремленных на арену разворачивающихся боевых действий, была и труба самого Наполеона.
Люсьен Годе знал это. Поручик мчался во главе своего эскадрона, ветер свистел в ушах, он не ощущал ни жары, ни холода, ни голода, ни жажды, ни страха. Только приятную увесистость клинка, которому предстояла большая работа… На карте красное острие атаки упиралось в синюю, похожую на гусеницу линию – центр вражеских боевых порядков. В реальной жизни конница должна была ударить в наиболее боеспособный отряд мамлюков – скопление сверкающих на солнце медных шлемов, тюрбанов, колчуг и панцирей, двояко-изогнутых ятаганов и кривых турецких сабель, над которыми реяли узкие зеленые флаги с острыми раздвоенными концами.