И спросила я у барыни: почему так, люди что-то объясняют, глотки рвут, а я - дура - дурой, ничего понять не могу?
Барыня мне и говорит:
- Когда человека обмануть хотят, прямо об этом никто не скажет, говорят совсем наоборот, что хотят сделать лучше ему. А на самом деле хотят сделать лучше себе. Вот поэтому ты и не можешь ничего понять. Как же можно понять неправду?
- Да больно слова они красивые говорят. Прямо за душу слова берут эти самые.
Барыня моя совсем с лица загрустила.
- Господь судья им, - говорит. - Только за то, что народ обманывают, не простит он им. А слова-то, конечно, красивые. Только было уже все это. И слова эти были.
- Когда же? - удивилась я, - Почему я ничего не заметила?
- Давно это было. Во Франции, - рассмеялась барыня. -И слова были, может, самые красивые слова в жизни: "Свобода", "Равенство", " Братство". Великие слова. Но кричали их, не понимая сути этих слов. Свобода - от чего? От нравственности? От моральных норм? Равенство - кого? Нищих? Не может же быть равенства богатых. Не могут все быть одинаково богатыми. Одинаково можно быть только бедными. Но кто вникает в суть в такие минуты роковые истории человеческой? Опьяненный музыкой слов, народ пошел на эту музыку, музыку прекрасных, но лишенных смысла слов, как на звуки дудочки гамельнского крысолова. И во имя этих прекрасных, но все-таки, всего лишь слов, люди стали убивать друг друга. А впереди были, как всегда - лучшие.
Если Достоевский говорил, что ничто в мире не может стоить слезы ребенка, то разве могут стоить большего слова? Слова, которые были, возможно, самыми великими в мире словами, стали ложью. Не может правда стоять на крови.
Стали люди судить других людей за то, что они думали по другому. Уничтожив врагов, принялись уничтожать друг друга. А потом пришли враги их врагов и уничтожили тех, кто остался. Не может революция быть справедливой. Революция - это кровь. И пожирает она лучших детей своих...
Я сказала барыне, что сейчас-то почти никого не убивают. А она усмехнулась и ответила, что каждая жизнь человеческая неповторима и единственна, и нет ни у кого права на эту жизнь, кроме как у Господа. И тот, кто присваивает себе такое право, тот вступает в войско антихристово.
И потом она сказала:
- Большая кровь, еще впереди. А малая уже у нас во дворе.
И я стояла у окна и смотрела на тело Васи-юродивого. Я не все поняла, что мне тогда барыня говорила, Многое мне позже только открылось. А голод все не проходил. И война не кончалась. На улицах по ночам стреляли. Костры горели, патрули ходили по ночам. Осень совсем ранняя пришла. С Невы снежные заряды приносило, холод.
Бегу я как-то по Литейному, припозднилась у подружки, замерзла. Смотрю костерок горит. Солдатики около него греются. Подбежала я к ним, погреться. Смотрю, вместе с солдатами, патруль рабочий. Курят, балагурят.
И подходит из темноты мужчина: высокий такой, только одет странно: в тулупе, а из-под тулупа ноги в кальсонах, и галоши на босу ногу. Это в такой-то холод! Ступни тряпками какими-то замотаны, вокруг шеи - полотенце. Солдатики у него сразу документы проверили, спросили его кто таков будет? Он и отвечает:
- Я - Председатель Земного Шара Велимир Хлебников.
Посмеялись солдатики, махоркой его угостили, картоху горячую из углей выковыряли для него. Глянулся он им сразу. Он рассказывал, как ехал в Питер в вагоне с тифозными и эпилептиками, боялся революцию пропустить.
Тут еще один на огонек подошел. Тоже высокий, красивый. Папаха на нем солдатская, а шинелка - вольноопределяющегося. А по виду - барин. Лицо благородное такое, на Пушкина похож, как в книжке. И кудрявый такой же.
Солдаты стали у него документы требовать. Тот, что Председателем Земного Шара назывался, говорит, что этого человека он знает. Это очень известный поэт. А солдаты ему говорят, что им он очень даже неизвестная личность. И проверить его требуется.
Председатель говорит:
- Вы не волнуйтесь, Александр Сергеевич, сейчас все уладим...
Я так и обмерла, как услышала.
- Да это же Александр Сергеевич Пушкин! - кричу.
Тут все стали надо мной смеяться. Солдатики и говорят:
- У тебя, сестренка, совсем на морозе мозги обледенели. Пушкин когда как помер...
Документы в порядке оказались. Он в какой-то комиссии временного правительства у Керенского служил.
Этот, в тулупчике, с хлебной фамилией, завозмущался:
- Как вы можете сотрудничать с этим подонком Керенским! С этим главнонасекомствующим на солдатской шинели!
Солдатики очень смеялись. В самую точку, говорили. Стали жаловаться, что опять их обманули, революцию сделали, столько всего обещали, а простому человеку только хуже.
Вспомнила я тут барыню и ее слова.
Засобирались вскоре патрули, построились и пошли в метель.
Высокий, Александр Сергеевич, который, говорит:
- Смотрите: их ровно двенадцать, как и апостолов.
- Только Христа с ними нет. - говорит Хлебников.
- Он непременно с ними, где-то впереди, в этой вьюге, непременно он с ними. Надо слушать революцию...
- Не знаю. Я тоже ехал революцию встречать. А тут все страшно. Революция должна быть веселой. Страшно. Апокалипсис какой-то. Нет с ними Христа. Нет. Я очень Вас ценю, и стихи Ваши. Но, знаете, землей должны управлять поэты. Тогда все будет хорошо. A Keренскому я позвонил и сообщил ему, что смещаю его. Но это все - так. Не всерьез. А вообще - страшно. Вы бывали на Горячем Поле? Дымящиеся Горы отходов, выше человеческого роста, прямо в них прорыты улицы и переулки. Гниение. Тлен. Разложение. Но -тепло. И повсюду среди этих отбросов там копошатся, живут люди. Человеческие отбросы. Нищие, бездомные, калеки. Жуть. Поэт должен видеть это. Нет, это не революция. Это - ночь. Надо всем ночь, передо всем. Может, ночь перед советами? А что после? Ночь советов? Вчера в соседнем доме обыск был. Там старая женщина. Генеральша. И служанка старуха. Служанка та совсем из ума выжила. Приходит по ночам к постели генеральши, та уже встать не может, болеет. А эта пугает ее: ты, говорит, меня заставляла щенят грудью выкармливать. Ты спи барыня. Барыня, а барыня, я тебя все равно убью. Ну и все такое прочее. А вчера - обыск. Пьяные матросы. А что там искать? Порылись, нашли спиртное, тут же пить устроились. А служанка возьми и подпали квартиру. А двери заперла. Так все и сгорели... Жуть. На улицах городовых убивают. А за что? Городовой - не жандарм. Городовые порядок соблюдают, шпану приструнивали. Боевым офицерам тыловая солдатня и студентики-мальчишки морды бьют. Погоны срывают, награды боевые...
Он говорил много еще чего, я все не запомнила. Горячился он очень. Руками размахивал, переживал. Кашлял. Тулупчик распахивался и видно было нательное белье, даже рубашки верхней не было, только белье солдатское.
Тот, второй, на Пушкина похожий, слушал, только тулупчик ему заботливо запахивал. А потом сказал:
- Возможно, Вы и правы. Только нам нельзя противиться происходящему. Это - возмездие. И нам, интеллигенции, другим, кто мало пекся о своем народе.
Тот, в тулупчике, начал было спорить, а потом осекся:
- Вы совесть наша. С Вами спорить нельзя. Вам - верю. В чем-то и не согласен с Вами, но в честность Вашу верю безоговорочно. И в одном Вы несомненно правы: на свой народ мы руку поднять не имеем никакого права. Что бы не случилось. Боюсь только, что другие это сделают. А про русский бунт еще Пушкин сказал, что нет ничего страшнее по всей своей бессмысленности и безжалостности. Брат брата убивать будет, сын отца предаст. А такие, как мы с Вами, они сами себя на таких кострах сжигают. Их и убивать никому не надо. Они сами умрут, от боли за свой народ...
И он ушел в темноту, бормоча что-то, заметая по улицам тяжелыми крыльями распахнутого навстречу ветру тулупа...
Второй долго смотрел ему вслед, потом повернулся ко мне и спросил, что я так поздно на улице делаю и как же я до дома добираться буду? Стреляют же повсюду.
Я ему объяснила, что бегала к знакомым за лекарством, да припозднилась. И еще сказала, что вспомнила его, он у нашей барыни на стенке висит, на фотографии, только там он в рубашке белой, с воротничком-стоечкой, уголки загнуты, и бант красивый вместо галстука.