19 ноября — умер Александр I.
Пожалуй, никто в тревоге, в смятении чувств, в нахлынувших заботах рассчитать, кому теперь венец сужден, не придал никакого особого смыслу, что Иван Пущин, поспешно, едва ли не стремглав, умчался через четыре дня в Петербург. Нечаев, друг его, тоже ни о чем не догадывался.
12 декабря от Пущина пришло письмо — единомышленнику С. М. Семенову о замысле выступления Северного общества… До грохота картечи на Сенатской площади оставалось два дня.
Но не станем забегать вперед. Вернемся к жизнеописанию Нечаева. Помимо всяких разных забот, проистекали у него в эти недели и дни заботы приятные — литературные. Нечаев, вспомним, отдает Полевому свои путевые записки о Кавказе и войне на Кавказе. Полевой включает их в очередной номер. Рабочие-типографщики склоняются при тусклом зимнем свете над верстаками. И журнал выходит, но выходит и попадает к читателям уже в 1826-м — после Сенатской площади, после сыска и арестов, при новом царе…
И теперь все прочитанное предстает совсем в ином свете. Идеи народного образования, да тем более для воюющих против России инородцев?.. Крамола, крамола! Чтобы усвоить это, прочтем заметки знаменитого русского историка С. М. Соловьева об отношении нового царя к книге и учебе: «Просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства». Еще о новом царе: «Инстинктивно ненавидел просвещение, как поднимающее голову людям, дающее им возможность думать и судить».
Так или иначе дозволенное вчера, сегодня, после картечи на Сенатской площади становится запретным. У Даля, в сборнике пословиц, читаем: «У царя руки долги. Царский глаз далече сягает». Страх начинает вселяться в обществе надолго и безгранично…
Раскрываю первый после декабря 1825-го номер «Московского телеграфа». И вдруг наталкиваюсь на стихотворение «К сестре». Странно. Ведь это стихотворение вместе со стихотворением «К Лиодору» отдавалось «Звездочке». В чем же дело? Понимаю так: альманах Рылеева и Бестужева по уже известным причинам свет не увидел, и тогда Нечаев передает неопубликованное Полевому. «К Лиодору» с его словами о прощании с надеждой и свободой после разгрома восстания возвращаться, конечно же, никак нельзя. А политически невинные, как уже писал, стихи «К сестре» Полевым напечатаны. Впрочем, так ли уж теперь, после пальбы на Сенатской площади, невинны?
Сотрудничество с «Московским телеграфом» тоже требует мужества.
Учреждается печально известное III Отделение собственной его императорского величества канцелярии. Голубоглазый бабник Бенкендорф служит царю с поражающим рвением и воодушевлением. Надзор и слежка — истинно всепроникающие. Это ничуть не преувеличение. Листаю архивные папки московского округа корпуса жандармов… Кажется, буквально каждый шаг, каждое движение, каждый, быть может, даже помысел замечены и запечатлены — как бы по методе скрытой съемки — в доносах, доносах, доносах… Воистину несть им числа в архиве! Будто именно об этих днях — предчувствуя — еще в 1824-м безбоязненно написал давний знакомец Нечаева Грибоедов: «Здесь озираются во мраке подлецы, Чтоб слово подстеречь и погубить доносом».
«Московский телеграф» и его редактор — не исключение. Доносы на него отправляются в Петербург Бенкендорфу за подписью самого начальника московских жандармов генерала Волкова.
Можно было бы и ограничиться такими без подробностей сведениями. Но доносы настолько омерзительно придирчивы, что не могу удержаться от желания показать, как доставалось Полевому и как обходилось сотрудничество с ним. Вот один из образцов жандармского усердия при чтении «Телеграфа»: «Утвердительно можно сказать, что под словом гостья должно разуметь вольность (подчеркнуто в доносе. — В. О.)». Крамольной показалась даже такая поговорка: «И овцы целы, и волки сыты». (Придирка к этой поговорке, использованной в статье Вяземского, относится в доносе, правда, к другому журналу — к «Северным цветам», который редактировал А. Дельвиг.) Вывод грозен: «Все сие показывает, что Полевой, кн. Вяземский и многие другие стараются поколебать спокойствие…»
…Поздно встало 14 декабря северное зимнее солнце — в 9 часов 4 минуты. И рано — почти что в полдень — в 14 часов 58 минут ушло за горизонт. Дрогнуло ли сердце в каком-то, возможно, вещем предчувствии у Нечаева в этот день — ведь сколько друзей и приятелей вышли на площадь. Впрочем, о восстании Нечаев не мог узнать 14 декабря. Лишь на третий день примчали лихие государевы кони в Белокаменную генерал-адъютанта Комаровского, который и поднял Москву: войска с гвардией во главе, чиновный люд, полицию — на присягу новому царю, бесчувственно и жестокосердечно расстрелявшему декабристскую мечту и надежду. В парадном — так приказано — мундире шел на присягу, как предполагаю, и надворный советник С. Д. Нечаев. Потом с щемящим сердцем ждал, как поступят со схваченными… Весть о том, кто схвачен, была узнана вскоре. Рылеев, Бестужев, Кюхельбекер… Друзья, соратники, во многом единомышленники.