— Вы его очень сильно любили? — спросил Николай каким-то чужим голосом.
Она не ответила. Может быть, ей представилась та, другая ночь, мирная, звездная, с таинственными шорохами и душными запахами прелой земли и весенней листвы. Серебристые купола башен с широко раскрытыми люками. Красивый юноша на фоне темного силуэта телескопа. Он читает стихи. Далекие галактики и его мягкий ласковый голос… И любовь тогда измерялась световыми годами, и все было необычно в ту ночь…
— Почему же — любила? — отозвалась она наконец. — Я люблю его и сейчас. Если даже он мертв. В последнее время он был занят изучением физических условий на Марсе. Он умел мечтать и в то же время оставаться трезвым, когда дело касалось научных фактов. Помню, он говорил: «Когда Мопассан грезит о гигантской бабочке, порхающей со звезды на звезду, я понимаю его. Но я знаю: Марс — это, наверно, безжизненная пустыня. Глупо думать, что его когда-нибудь населяли разумные существа. Я — человек фактов». Мне всегда казалось, что в нем заложен могучий дух. А вы любили кого-нибудь?
Дягилев смутился. Любил ли он? Да, что-то было похоже на любовь. Ему вспомнилась прошлая осень. Тогда они с математиком Мартином Лааром на каникулы уехали в Эстонию. Забирались в чащобу, охотились, скитались по болотам. С Линдой, сестрой Мартина, иногда брали рыбацкую лодку и уходили в море. Когда уставали руки, Линда, сильная, проворная, забирала у Николая весла. Он присаживался к рулю, видел распущенные, желтые, как янтарь, волосы, глаза каленой синевы, туго натянутый свитер с белой полосой на груди. Бил в лицо соленый ветер, мерцала сквозная синева. Линда пела на своем языке. В ней было что-то пружинистое, раздражающее. Желтым вечером они вытащили лодку на песок и пошли в дюны. Николай взял Линду за плечи и привлек к себе. Она легко высвободилась, отбежала на несколько шагов, показала красный узкий язык и скрылась среди песчаных бугров. К хижине он вернулся один. Здесь его уже поджидали Мартин и дед Юхан. Этим летом Лаар и Линда снова уехали к себе на родину. Вернуться они не успели. Теперь там немцы. Что сталось с Мартином, Линдой, дедом Юханом?..
— Почему это так, — сказал он, — любимым мы читаем Блока? Ведь, в сущности, Блок — трудный для восприятия поэт. Нюансы. Может быть, трудный только для меня? Я ведь больше привык к языку формул, к математической логике. А поэзия апеллирует главным образом к чувству.
— Я так и не могла дознаться, чем вы занимались там, в своей лаборатории. Опыты? Сталкивали лбами электроны и протоны?
Он усмехнулся.
— В основном сталкивались лбами с профессором Суровцевым, нашим руководителем. Упрямый старик. Мы проектировали большую машину. А теперь он не пожелал эвакуироваться. Остался в лаборатории. Вывезти оборудование не успели. Ну, он и остался со своим лаборантом Карлом. Другие сотрудники ушли на фронт.
— Блока я понимаю. Не разумом, а сердцем. Помните это:
И еще мне нравятся стихи Лермонтова. «Демон».
— У вас склонность к мистицизму?
— Не выдумывайте! Говорят, будто Лермонтов был религиозен, а я не верю. Человек, написавший «Демона» и «Героя нашего времени», думаю, не верил ни в бога, ни в черта. Гордость духа байроновская, а вернее, наша, славянская. Ни от кого столько не доставалось богу и его присным, как от русского мужика-матерщинника.
Он усмехнулся.
— Первоначально ругательства играли роль заклинаний. Когда долго не было дождя, мужик поднимался на бугор и, потрясая кулаками, начинал выкрикивать свое мнение о боге и его матушке, ожидая громов и молний на себя.
— Вы мастер сочинять. Ничего такого не было. Но объясните: почему первая фашистская бомба упала в Ленинграде, в сквере, рядом с бюстом Лермонтова? Говорят, осколок вошел в левый и вышел в правый висок. Еще одна дуэль?
— Да, это символично. Вандалы всегда начинают с уничтожения людей искусства и литературы, их творений. Ведь они — самые бесстрашные обличители варварства. Я хотел бы после войны встретиться с вами именно в Ленинграде. Ну, у сфинксов или у Ростральных колонн. Или на одной из аллей Летнего сада.
— Вы угадали. Пространство между двумя сфинксами — мое любимое. Да, да, самое любимое. Удивительное дело: когда я впервые попала в Ленинград, то показалось, будто раньше жила здесь. Хотя ничего подобного не могло быть. Без подсказки знала, где искать Летний сад, стрелку Васильевского острова, как попасть на Петроградскую сторону. Все, все знала. А у вас есть любимое место в Ленинграде? Ну, куда вы всегда приходите в свободные часы?
Он задумался:
— Мне нравилось ходить по набережным. Я их все исходил.
— А я, как заводная, вышагивала от одного сфинкса к другому. Особенно перед экзаменами. Говорят, это настоящие сфинксы, их привезли из Египта.
— Совершенно верно. Они украшали заупокойный храм фараона Аменхотепа Третьего.
— Вид сфинксов всегда как-то успокаивал меня. Начинала думать о вечности, и мелочи жизни, неприятности отступали на второй план. Ведь неприятности, даже самые крупные, отступают перед вечностью.
— У вас случались неприятности?
— Ну, этого добра всегда хоть отбавляй. Только у меня с самого начала не все как у людей. Якут Данила объяснил, что по ихнему старому календарю я родилась в год Змеи или Скорпиона, не помню уже точно.
Он заинтересовался:
— Что вы имеете в виду, когда утверждаете, что у вас все не как у людей?
— Ну хотя бы этот алмаз… Думаете, ради красного словца тогда говорила об алмазе, чтоб повеселить солдат?
Для них сказка, да и только. Да и кто из них видел хоть раз в жизни алмаз? Вы, к примеру, видели?
Дягилев как-то неопределенно хмыкнул:
— Не приходилось. Я вырос в обыкновенной рабочей семье, родом из Саратова. У нас там с алмазами туго. Не то что у вас в Оймяконе.
— Опять поддразниваете? — рассердилась она. — Так вот знайте: все, что расскажу, — сущая правда. В детстве я встретила необыкновенного человека. Геолога Ивана Григорьевича Теплухина. Иногда я думаю: а что, если бы встречи не было? Жизнь, наверное, сложилась бы совсем по-другому. Так бы и осталась в поселке своем. А поселок наш, как уже говорила, находится километрах в шестистах от Оймякона.
В тех краях в двадцатые годы было почище, чем во всех джек-лондоновских клондайках. Мало кто знает, что, когда открыли золото на незаметном ключе, туда ринулись тысячи вольностарателей. Пробирались по пояс в снегу, тянули за собой санки с провизией, мерли от голода и цинги. Шли через тайгу и зыбучие мари. В 1925 году все прииски были объявлены предприятиями всесоюзного значения. Вот тогда-то и послали в тот поселок моего отца и мою мать — оба были техниками-геологами. Мать очень скоро возненавидела золото. Отец сделал ей кольцо из бронзы. Я храню его. Бронза в наших местах считается символом верности. Тоже ненавижу золото. Наблюдала, как алчно загораются глаза старателей, когда они смотрят на дно лотка, где в черном шлихе блестят золотые крупинки. До сих пор в ушах звенят кайлы, которыми били по вечной мерзлоте. Якутия… В наших местах — невысокие оголенные горы, печальные, безжизненные. В них навсегда застыла первозданная унылость. Я почему-то побаивалась этих пологих бледно-коричневых холмов, они отделяли наш поселок от остального большого мира, словно бы стерегли. Зверские морозы. Полюс холода, одним словом. Представьте себе несколько бревенчатых домов, стоящих вразброс. Дома, амбары, юрты якутов. Здесь был прииск, но порода оказалась бедной, прииск закрыли, приискатели разбрелись кто куда. А мой отец, техник-геолог, остался. Вообще, когда мать умерла, он сделался вроде как бы не в себе, не хотел никуда уезжать от ее могилы. Я мать помню плохо. Моей нянькой, по сути, был старый якут Данила, юрта которого стояла рядом с нашей избой. Когда отец уходил промышлять белку, Данила присматривал за мной. Я хорошо помню его юрту. Камелек с широкой прямой трубой, выходящей наружу, лавки, устланные оленьими шкурами. У себя дома мы тоже спали на таких лавках — оронах. В свое время Данила был приискателем. По укоренившейся привычке он иногда совершал на своем олене поездки в верховье реки, где у него была припрятана бутара — ящик для промывки золота. Он был убежден, что на галечниковых косах должно прятаться золото, но намыть так ничего и не удавалось.