– Зинушка, как остаться? Сердце рвется, – плакала боярышня, сопела слезливо.
– А сама себе и рвешь, – шептала девка, ткнувшись носом в ухо Настасьи. – Повидайся, обиду ему излей. Пусть тоже мается, если дурное сотворил. А там, глядишь, сладите. Чую, на другую поглядел? Так? Ну, а ты сразу в бега. Уж прости, но дура ты, как есть дура.
– С чего ж дура? – Настя поглядела на подружайку свою, глаза распахнула шире некуда.
– С того, – Зинка и боярышне щеки утерла своим рукавом. – Все мужики одинакие, все горазды подолы задирать. Особо, когда баба и сама не противится. Так чего ж теперь? Слезы лить по всем? Спускать им обиду? Нет уж, все ему выскажи прямо в глаза, еще и в морду плюнь, коли виноват.
– Плюнуть? – Настасья удивлялась, но слезы – вот чудо – уж высохли.
– А то! И промеж глаз ему, кобелине! – Зинка бушевала, колыхалась по злобе.
– Не смогу я, – отпиралась Настя. – И отец Илларион говорит, что смирение – благо. Ратиться с боярином? Зинушка, не сумею.
– Благо? Ну сиди тогда, рыдай. Жизню свою порушь, – девка наново насупилась. – Едем, кому говорю! Я с тобой к нему пойду, ты не сможешь, так я выскажу. И пущай потом плетьми сечёт, за тебя отвечу и все стерплю.
Настя задумалась и надолго. Разумела, что плюнуть иль обругать Норова не сможет, сил таких не сыщет, а вот поглядеть на Вадима, хоть один только раз заглянуть в глаза дорогие – очень хочется. Пусть издалека, пусть исподволь, но повидать любого.
Думка та угнездилась в кудрявой ее головушке, засела там и проросла малым проблеском надежды, какой уж давно боярышня не чуяла.
– Чего? Ну чего? – Зинка дергала Настю за рукав. – Поедем?
– Вот так и поехать? – Настя растерялась совсем, крепко цеплялась за Зинкинину руку.
– А чего тебе тут? Чай, семеро по лавкам не сидят, каши у мамки не просят.
– А как же отец Илларион? – И наново слезы показались в бирюзовых глазах.
– И он извелся из-за тебя, – пугала девка. – Ходит вокруг, а утешить не может. Его пожалей, себя пожалей и меня, сироту до горки. Мочи нет глядеть, как маешься.
– Зинушка, всем я помехой, – печалилась Настя. – Лучше б не было меня. И тётеньку одну оставила, и всех мучаю.
– И опять дурные слова, – Зинка погладила Настасью по кудрявой макушке. – Ты сколь со мной хлопотала, пока я в огневице лежала? И как ночь со мной не спала, пока я зубом маялась? Забыла все? Я не забуду. Были б мы ровней, сестрицей звать стала. Вот и весь мой сказ. Боярыня Ульяна простит тебе, а отец святой и сам будет рад, что у тебя в голове просветление случилось. Ай не так?
– Правду говоришь, – в ложню мягко ступил Илларион, улыбнулся тепло, перекрестился на малый образ в уголку и тихо, степенно уселся на сундук. – Настенька, ужель просветление?
– Благослови, – Настасья поднялась и протянула руки ковшиком. Илларион не отказал, подал ладонь, дождался, пока приложится к ней.
– Зина, ступай, милая. Снеси Прасковье Журбиных хлеба. Нынче муж у нее последнее из дома забрал, детям куска не оставил. Яиц сложи, молока жбан. Ну да ты сама разумеешь, – поп глянул на девку и головой кивнул.
– Мигом сделаю, – понятливая Зинка соскочила с лавки и кинулась в темные сени, дверь маленькой Настасьиной ложни запахнула тихо.
– А ты, Настя, собирайся, – Илларион поднялся тяжко. – Пойдем по городищу, давно не ходили вместе. Шагом лучше говорится, да и думается легче.
– Не тяжело тебе? – Настасья подскочила к попу, прихватила под локоток.
– С тобой всегда легко, – погладил боярышню по кудрявой голове. – Идем, милая.
Настасья взяла плат легкий, накинула на плечи и пошла за Илларионом.
На широком подворье большой церкви оба остановились, подняли головы к небу. А там высь высокая, облака пушистые да багрянец закатный.
– Красота какая, глянь, – поп обернулся на Настю. – Божией милостью. Что ж морщишься? Не по нраву? А я скажу тебе, отчего глядишь и не видишь, отчего утратила отраду.
– Скажи, отец Илларион, – боярышня взяла попа под локоть и повела с церковного двора вон.
На широкой улице княжьего городища народу немало. Всяк поспешал домой после долгого дня. И не сказать, чтоб толпа, но идти вольным шагом никак не можно: навстречу десяток людишек, за спиной – десятка два.
– Пойдем на бережок? – Илларион свернул в проулок, Настя – за ним.
Попетляли малость среди заборцев, перебрались через канавку неглубокую а уж потом по кривенькой улочке и вышли к реке, уселись на траву и ноги вытянули: поп со вздохом тяжким, Настя – с тоскливым.
– Ты сказать хотел, святой отец, – Настя ждала слов мудрых.
– Скажу, – поп кивнул, а потом опустил ладонь с долгими пальцами на тонкую руку Настасьи. – И раньше бы рассказал, но об таком тяжко. Нынче вижу, что тоска тебя одолевает, потому и сил во мне прибыло.
– Батюшка, что ты? – приметила боярышня печальный изгиб бровей Иллариона и затревожилась.
– Обо мне не думай, слушай, что расскажу... – поп задумался ненадолго, но не смолчал: – К богу я пришел через большой грех, Настенька. И свой, и той, которая жизни себя лишила, да дитя во чреве своем не пожалела. Мне шестнадцать зим стукнуло, когда в весь нашу семейство пришло. Погорельцы, шли далече, искали нового места. Средь них девушка была, Наташей звали, старше меня годка на четыре. Видная, статная, но и иного в ней много было. Взгляд горячий, нрав неуемный. Веселая, смешливая. Парни весенские вились вокруг нее, заманивали, не глядели, что перестарка и бесприданница. Я и сам полыхнул, потянулся к ней. Да куда там, на меня, сморчка тощего, и не глядела, привечала воев покрепче, да годами ей ровню. Я упрямый тогда был, как бычок молодой. Ходил за ней по пятам, помню, песни ей пел. Она раз поглядела на меня, другой, а потом уж и сама ко мне приникла. Любил я ее крепко, а она во мне души не чаяла. По младости сердечный пыл унять тяжко, особо, когда тянет друг к дружке. Весна была, так по майской ночи Наташа женой мне стала. Нет, не венчались, любились. Я хотел в дом ее привести, отцу и матери показать как жену, но не случилось, – Илларион глаза прикрыл, вздохнул тоскливо.
– Что, батюшка, что? – Настя уж и слез не прятала, ждала страшного, да не ошиблась.
– Ввечеру привалил на подворье соседский сын, Власька. Улыбался глумливо, об Наташе мне говорил. По его выходило, что муж я у нее не первый. Я и озлобился, – Илларион утер слезу. – Наташе сказал, чтоб обходила меня стороной, а сам запил. Любил ее сверх всякой меры, краев не видал. С того и горе мое большим стало, но и злоба стократ взросла. Больше любишь, больше страдаешь, больше ненавидишь. Через седмицу Наталью из петли достали. Удавилась на вервие в старом овине. Мать ее взвыла, на меня пальцем указала и поведала, что Наталья непраздна была.
– Господи, помилуй... – Настя обняла святого отца, голову ему на плечо склонила, утешала. – Батюшка, миленький, да как же?
– А вот так. Власька правду сказал, муж я ей был не первый. Но меня любила, мною дышала, а я в обиде своей парнячьей позабыл об том. Я к чему это, Настя, а к тому, что вера во мне пошатнулась тогда, вера в любовь ее, в мою любовь. Поздненько я понял, что сам счастье свое отпустил, хуже того – убил. И дитя невинное, кровь от крови моей, погубил еще до рождения. Настенька, мог бы время вспять повернуть, я б все простил ей. И Влаську, и Ваську.... А такого чуда не свершится уже. Бог уж явил мне однажды чудо, дар великий любовный, а я в гордыне своей и ревности отринул его. Грех свершил и ее, Наталью, толкнул на грех еще больший. Моя вина, во всем моя вина и ничья более, – Илларион перекрестился. – Схоронили Наташу, так я и ушел из дому. Бродяжничал, добрался до самого Новограда, а там попал на ладью царьгородскую. Церковники пришли на ней, я и подвизался помочь. При храме и обрел свой путь. Молюсь о спасении души Наташиной неустанно, уповаю, что услышит Господь и даст ей прощение.
– Батюшка, родной мой, за что себя казнишь? – Настя гладила ласковой ладошкой Илларинову голову, жалела, плакала.