Время спустя, отец Илларион самолично откинул с лица Настиного плат, согрел теплым взглядом и принялся творить службу. В напев обвенчал, негромко, но с отрадой и светом, с теплом и упованием на долгие и счастливые лета.
Настя и не слыхала, как нарекли мужем и женой, полнилась тихой радостью. С того и легкий поцелуй Вадима, каким приветил жену новоявленную, приняла с закрытыми глазами. Боялась, что спугнет счастье, утратит.
Дорога от церкви до дома запомнилась Настасье надолго. И было с чего! Гостей прибыло в крепость: с княжьего городища бояре, с Гольянова и Сурганова. Порубежненцы, какие остались, высыпали на улицы, кланялись и привечали. И солнце светило нежно, и листья на деревах кружевом драгоценным виделись, да не простым, а золотистым. Пожелтела листва по кромке, и в том уж угадывалась близкая осень.
– Настя, что ты? – Вадим не улыбался, гляделся строгим. – Держишься за меня крепко, а в глаза не смотришь. Как угадать тебя, какие думки таишь? Не молчи, осержусь, – грозился.
– О нас радуюсь, любый. Как об таком рассказать? – приложила руку к груди. – Вот здесь тепло.
– Тепло ей... – ворчал. – Мне и навовсе жарко. Настя, сгорю к чертям, что делать станешь?
– С тобой сгорю, – остановилась и обернулась к мужу.
Тот и сам встал столбом на радость людишкам, а потом и вовсе обнял жену, расцеловал крепко. Не побоялся ни шуток глумливых, ни советов от мужатых и женатых, каких вдосталь летело со всех сторон.
Как в тумане и свадьба пролетела. Стол на широком подворье щедрый, гости развеселые, песни заливистые, а пляски удалые. Всем тем игрищем опять хороводил старый писарь вместе с большухой Ольгой; та, горластая, громче всех кричала: "Горько!". А после смеялась, когда венчанные поднимались и целовались в щеки троекратно.
Среди праздника Ульяна расплакалась, вслед за ней и Настя. Боярышня не знала с чего у тётки слезы, но сама рыдала не без причины: после того, как плат бабий надела, испугалась, что Вадиму не понравится. Знала ведь, что любит ее кудри, а теперь их и не видать. Однако рыдала недолго.
– Настёна, – шептал Норов, склонив к ней голову, – кудряхи-то из-под плата лезут, дразнят меня. Постой, ухвачу, – дернул за прядь и улыбнулся тепло.
Ближе к темени к Норову сунулся Бориска Сумятин, прошептал тихо:
– Сейчас поведем молодых почивать, так Ульяна Андревна велела сказать, что пойдут первыми. Говорит, гости за ними потянутся прибаутничать, а вы тишком в другую сторону, – улыбнулся Настасье, будто сестре. – Я упрежу, когда в сенях потише станет и сам за вами дверь прикрою. В дом никого не пущу, чай, и на подворье весело. Кончик лета, не замерзнут. Вадим, я десяток отрядил Порубежное сторожить. Ходят по улицам, драки разнимают. Уж дюже много бочонков ты выкатил, гулять будут дня три, никак не меньше.
– Услыхал тебя, Борис, – Норов хлопнул ближника по плечу.
Настасья лишь голову опустила, думая о разном, но более всего о том, как ночь пройдет. Боялась. А как иначе? Всякой девице страшно. А тут еще и Вадим взглядом донимал, и сладко от него и жутко. Вспомнила рощу, когда и не думала об таком, еще и подивилась – с чего нынче боится?
Пока молодая боярыня тряслась осиновым листом, из-за стола поднялся дядька Илья, гостей приветил и взял за руку Ульяну. Народ заулюлюкал и потянулся за ними к крыльцу, а потом и в сени. Советов и прибауток таких Настасья никогда и не слыхала, с того, должно быть и обомлела, замешкалась.
– Настёна, руку дай, – Норов не дождался пока подаст, схватил за локоть и потянул в дом.
Бориска, как и обещался, поманил их в ложню, отлаялся от тех, кто приметил молодых, а потом крепко прихлопнул дверь.
В тихой ложнице спокойно, чисто. На широкой лавке шкуры новехонькие, окошки открыты настежь, оттуда и прохладой веет, и свежестью. Свечки на сундуке, рядом хлеб пышный, кувшин со взваром и большой кус мяса на блюде.
Настасье и не до взвара, не до хлеба, даром, что за целый день съела лишь ломоть свадебного каравая и крылышко куриное, как и положено невесте. Стояла бедняжка, вздрагивала.
– Замерзла? – Вадим стоял у стены: и ближе не шел, и дальше не отступал. – Меня боишься?
Смолчала боярыня Настасья, вздохнула только.
– Эва как... – Норов неотрывно глядел в глаза жены. – Ты ночью в окно ко мне прыгнула, никого не убоялась. Настёна, я здесь, не иной кто. Хоть раз тебя обидел? Почему трясешься?
– Вадим, – Настя наново вздохнула, – не обидел. Что делать не знаю. Куда руки девать? – говорила от сердца, как на духу. – Сесть мне? Стоять? – и смотрела на мужа, взглядом жалобила.
– И чего тут думать? Ко мне иди, – сам шагнул и обнял крепко. – Настёна, скинь плат? На косы глянуть хочу, всю свадьбу об том думал.
Настя улыбнулась, потянулась к платку, а меж тем подивилась, что Вадим думки ее угадал: за столом-то рыдала по кудряхам.
– Хорошо, что спрятаны теперь, – Норов ухватился за Настасьины косы. – Хочешь смейся, хочешь сердись, но рад, что никто кроме меня их боле не увидит, – поднял к себе личико дорогое, поцеловал легко в губы.
Настя замерла ненадолго, а потом и сама потянулась обнять. Прижалась щекой к щеке Вадимовой и зажмурилась: тепло, уютно и счастливо. Через миг засмеялась, коря себя за глупость и страх напрасный.
– Настёна, я бы тоже посмеялся, верь. Ты уж скажи, чего я такого сотворил, чем развеселил? – Норов, по всему видно, удивился.
– Ты-то ничего не сотворил, – улыбалась, прижималась крепко.
– Упрекаешь? – Вадим взял Настасью за подбородок, заставил на себя смотреть. – Сама напросилась, Настёна. Сотворю ведь.
– Я не боюсь, – высказала и глаз не отвела.
– Я боюсь, – Норов взглядом обжег. – Настя, ты знай, через миг мозги у меня вынесет начисто. В том себя вини и красу свою, – взялся за ворот ее расшитого свадебного летника, вздохнул раз другой и дернул богатую одежку.
Настя и опомниться не успела, слова вымолвить иль просто вздохнуть! Вадим обнял, к стене толкнул, едва успел руку подставить под ее головушку, чтоб не ударилась. Целовал жарко, не давал вздохнуть и себя вспомнить.
Она и не вспомнила, пощады не попросила: сгорала в огне любовном и Вадима сжигала. О том знала, чуяла. А как иначе? Руки-то у него тряские, шепот сладкий, заполошный и невпопад.
Все думала, лучше некуда, да ошиблась. Знать не знала, как сладко прильнуть нагим телом к нагому – горячему и крепкому. Как отрадно принять на себя тяжесть любого, ухватить за плечи и не отпускать. Как чудно принимать нежность его и его пламя, его силу и его неистовство. А потом ответить ровно тем же самым – любить без оглядки, без страха и без стыда.
Не сразу и поняла, что болью ожгло, той, о которой упреждала тётка перед свадьбой. Забыла про нее через миг: Вадим на ухо шептал, целовал шею, грудь высокую, плечи гладкие. Какие тут думки, когда имя свое позабыла, какая боль, когда внутри пламя, а перед глазами туман?
Доверилась ему, открылась, прильнула и руками обвила:
– Вадим... – всхлипнула, – Вадим... – будто просила чего.
Он говорить-то не дал, запечатал губы поцелуем и вскоре освободил и ее, и себя от сладкой муки. Настя едва не задохнулась, стона не сдержала и голову уронила бессильно на крепкое его плечо. Теперь уж точно знала, отчего дрожит: не от холода, не от страха, а от любви, о какой и не ведала до сегодняшней ночи.
Настя опомнилась нескоро, заговорила:
– Глупая жена тебе досталась, – улыбнулась и поцеловала Вадима в плечо.
– Правда? Тогда квиты мы. Муж у тебя ну чистый дурень, – чуть отодвинулся, оперся на руки и навис над Настасьей. – По сию пору не пойму, жив я иль издох уже.
– Живой, теплый, – Настена провела ладошками по крепкой его спине.
– Поверю тебе на слово, – Норов и сам прошелся рукой по гладкому ее телу, приласкал, порадовал жену. – Почему глупая, Насть?
– Я вот этого боялась, была бы умной, сама бы об таком просила.