Выбрать главу

Они незаметно подошли к старой беседке. Над ними в черной тьме смутным пятном белел Перун. И стоял старый парк, как заколдованный…

И снова, и снова, лаская один другого и страстно, и боязливо, повторяли они себе все, что каждый из них в отдельности и оба вместе повторяли себе уже тысячи раз: если бы даже он и не был приемным отцом, и то разбить так чужое гнездо было бы тяжело, но он был приемным отцом. Но что значит приемный отец? Ведь тут, в конце концов, гипнотизирует и страшит только слово отец. Но какой же он отец? И по крови, и даже по имени он совсем чужой человек. Да, но в то же время что-то ясно и властно говорило, что он совсем не чужой человек, что он, действительно, почти отец, что чрез его честь, чрез его, может быть, жизнь переступить они не имеют права ни в каком случае… И Андрей невольно отметил, что Ксения Федоровна совсем уже не говорить больше о том, что он стар, а она молода, не говорить о своем праве на счастье, не говорить о том, что она ничего не боится. Точно переломилось в ней что и точно страсть пошла в ней каким-то новым, мучительным путем. И жалость к ней — самое опасное — примешивалась к его безмерной любви и терзался он бессильными муками, которые были нестерпимы и был в которых такой сладкий яд, что не было сил от него отказаться…

Ночь — и эта! — не принесла им ничего, кроме еще более обостренного сознания, что выхода нет, что — думал Андрей и это было нечто новое, — и то уже, что они делают, встречаясь тайно для слез, поцелуев и слов безнадежных, уже есть, если не преступление, то ложь. И Андрей почувствовал, что Ксения Федоровна — она как-то сразу вся затихла, — как-то собралась вся в себя точно для прыжка приготовилась, точно решилась на что-то новое и большое.

— Нет, я больше не могу, уже действительно не могу!., — тихо, но решительно сказала она. — Прощай, милый, любимый!..

И они расстались….

И, когда, как всегда неспавшая, Варвара уловила настороженным ухом — оно у нее всегда было, как и вся душа, настороже, — едва слышный шелест платья возвращающейся к себе Ксении Федоровны, она чуть слышно прошептала испуганно и точно злобно: «что делают… что делают…» Горбунья была уверена в том, что все грани они уже перешагнули и что, мало того, все это люди делают вполне добровольно. Слышала этот тихий шелест и Наташа и, обливаясь горячими слезами, она кусала подушки — только бы как не закричать… И Лев Аполлонович слышал осторожные, крадущиеся шаги Андрее наверху и не знал, что думать: немыслимым казалось ему, чтобы гордый и чистый Андрей его — да, да, его Андрей, сын его дорогого друга, заменивший ему погибшего сына, — пошел на преступление, но с другой стороны опыт прожитой жизни говорил, что в угаре страсти возможно все. И опять просидел он у стола всю ночь в кресле, и опять мучили его страшные кошмары всю ночь, и опять мертвая зыбь мертвых мыслей безрезультатно катилась в его душе…

У Ксении Федоровны тоже до самого рассвета горел огонь. Она что-то все писала, перечитывала, рвала и опять писала. Лицо ее было бледно, зло и решительно. Видно было, что она берет разбег для какого-то большого, головоломного прыжка.

В обычное время из кабинета Льва Аполлоновича раздался звонок и горбунья, значительно поджимая губы, внесла ему чай.

— А тут Липатка Безродный карасей с Исехры принес, барин…. — сказала Варвара, степенно складывая руки на животике. — Только я брать не хочу: хоша карась и крупный, хороший на вид, но только рыба с Исехры всегда маленько болотом отдает…

— Ну, это там как хотите… — рассеянно отвечал Лев Аполлонович, чувствуя разбитость и крайнюю усталость во всем теле.

— И говорил Липатка, что схиномонахиня мать Афросиния наказывала вам бесприменно быть у нее севодни после поздней обедни по очень важному делу….

— Мать Ефросиния? Через Липатку? — поднял слегка брови Лев Аполлонович. — По важному делу? Что же, разве не могла она написать мне? Тут что-то не так…. Он здесь?

— На кухне. Дожидается….

— Пошли его сюда…

— Слушаюсь….

Через три минуты в дверях кабинета робко остановился Липатка, серый, корявый, со смущением в диких лесных глазах.

— Тебя прислала мать Евфросиния? — спросил Лев Аполлонович.

— Да… То-ись не мать Афросинья, а Шураль, перевошик… — косноязычно спотыкаясь, с усилием заговорил Липатка. — Иду я это мимо землянки его, а он поклоны перед образами бьет. Ты, говорит, куда это, Липатка? Я инда спужался: никто николи слова от него не слыхал, а тут вдруг заговорил! К угорскому барину, говорю, иду, рыбу несу… А он эдак словно задумался маленько, а потом и говорить: скажи, грит, угорскому барину, что мать Афросиния, грит, его к себе по важному делу сегодня, грит, требоваит… Что бесприменно, грит, сегодни… Она, грит, мне велела сбегать да, грит, перевоз мне покинуть не на кого, а то, грит, люди серчать будут, коли на берегу ждать кому придется… Ты ему, грит, передай, как я тебе сказал, грит. Ну-к што, говорю, передам, чай мне не трудно…