— Ну-с? — сощурилась Лиза, желавшая показать, что растрогать ее совсем уж не так то легко. — Это интересно…
— Блестящие магазины, миллионы книг, рефераты, разговоры, театры, роскошь, а там… Вот что случилось у нас в Вошелове этим летом, когда вас на страже не было. Заметили мужики, что у них кто-то производить зажины…
— Зажины? Это что такое?
— У крестьян существует поверье, что если на зорьке, в одной рубашке, без креста, нажать несколько колосьев на чужой полосе и колосья эти повесить у себя над сусеком, то с них как бы невидимо потечет в сусек зерно того, с чьей полосы они сжаты. А у того, у хозяина, зерна будет соответственно убывать. Это очень распространенное у нас поверье. И вот заметили вошеловцы, что у них кто-то зажинает. Два парня вызвались идти покараулить с ружьем. Пошли… И действительно, на зорьке, видят, бежит полями какая-то баба в одной рубашке и все зажинает, все зажинает… Парни подпустили ее поближе и — выстрелили. Та закричала и упала на дорогу. Бросились они к ней и Гараська, тот, что стрелял, видит вдруг, что это — его мать! И привезли ее к нам на усадьбу: вся в крови, грудь разворочена волчьей картечью, уже умирает… И она мучилась, без конца, а парней урядник увез в острог…
— Какая дикость! — презрительно вздернул плечами Константин Юрьевич. — Какое невежество!
— Да. Но кто в этом виноват? — сказал тихо Андрей.
— Во всяком случае не я! — нагло захохотал Константин Юрьевич.
— И что же старуха? — тихо спросила Лиза.
— Так у нас на дворе и умерла, — до больницы, ведь, больше двадцати верст… — сказал Андрей. — Мой отец не раз предлагал отвести под больницу наш большой флигель, давал освещение и отопление, но на содержание персонала у него средств не хватает… Просили-было князей Судогодских… — он только рукой махнул. — И народ видит это пренебрежение к нему и озлобляется. Давно ли отшумел 905? И теперь успокоилось, ведь, только снаружи, а внутри ох, как бродит…
— Вот это как раз то, что говорю и я… — заметил самодовольно Константин Юрьевич, особенно нагло раскачивая ногой. — Только вы, как я вижу, склонны опасаться, что ли, этого, а мы приветствуем этот новый и, надеюсь, окончательный взрыв…
Андрею стало совсем тоскливо и он встал.
— Ну, мне пора идти… — сказал он. — Может быть, забегу к вам еще как-нибудь потом… Вы на Пасхе приедете к нам?
— Да, как всегда…
— Ну, так пока до свидания…
— До свидания… Да, кстати… — вспомнила она уже в передней и хорошенькие глазки ее впились в его лицо. — А вы знаете… Ксения Федоровна весьма преуспевает…
Она смутно чувствовала, что эта женщина сыграла в ее жизни тяжелую роль, и хотела свои подозрения проверить.
— Да? — сдержанно спросил Андрей. — Где же вы ее видели?
— В кино… Вы слыхали об Элла Стрэй? Это — она…
— Да что вы говорите?!
— Факт… Сходите в кино или купите портрет Эллы…
Он простился и вышел. Лиза задумчиво опустила голову: нет, по-видимому не Элла. И сегодня — надо отдать себе справедливость, — она сдерживалась много больше… Но все же этот глупый тон какого-то превосходства совершенно непозволителен!
— Ну, что же наш чай? — спросил Константин Юрьевич.
— Чай? — очнулась она. — Нет, у меня что-то голова разболелась, Константин Юрьевич… Вы лучше идите, а… чай в другой раз…
Козлиное лицо криво усмехнулось и он встал. Он был оскорблен. Но — сантименты ни в каком случае! И он раскланялся небрежно и вышел, а Лиза, заперев за ним дверь, бросилась на свою беленькую кроватку и проплакала до самой ночи…
Невесело было и на душе Андрее. Он задумчиво шел широкой Садовой. На Страстной площади на него чуть не налетел огромный и роскошный автомобиль. Оглушенный могучей сиреной его, он отпрянул назад, вскинул глаза и — остолбенел: в автомобиле, развалившись на мягких подушках, вся укутанная в драгоценные меха, сидела Ксения Федоровна с подчеркнуто белым лицом и ярко-красными, как какой-то цветок, губами. А рядом с ней сидел молодой красивый кирасир, князь Судогодский, и, блестя своими золотыми зубами, рассказывал ей что-то. Она весело смеялась в свою огромную муфту из дорогих шиншилей…
XXIX
КРАСНЫЙ ЗВОН
И над лесным краем ярче и жарче засияло солнце. Отшумел веселый и пьяный мясоед с его катаниями и шумными свадьбами и широкий крестьянский мир, празднуя возвращение доброго Солнца, пек круглые, как солнце, и жирные блины и перед постом наедался ими до отказа. В последний день масленицы по всем деревням дети и подростки раскладывали огромные костры и торжественно сжигали на них соломенное чучело зимы, и беснуясь вокруг веселого, золотого огня, пели:
А серединой улицы, по уже черной дороге, ехал в кошевке пьяненький — заговелся!.. — о. Настигай, с красненьким личиком, с ласковыми слезящимися глазками и, размахивая для пущего воодушевления правой рукой, пел во всю головушку:
— Экий поп озорник! — смеялись, качая головами мужики. — Вот озорничище-то!.. Еще поискать такого…
— А чем он больно озорник-то? — защищали попика бабы. — Послушай-ка, какия песни-то играет… Старинные, хорошие…
А попик закатывал:
А когда потухли древние языческие огни в честь радостного солнца, все мужики и бабы, которые постепеннее, ходили тихо по соседям и, низко, в пояс, а то и в ноги, кланяясь, смиренно просили друг у друга прощения во всех прегрешениях, и при исполнении этого старинного обряда спускался в их души светлый и глубокий покой…
А с понедельника — Чистым зовут его мужики, — по вдруг притихшим деревням начал свой обход «с постной молитвой» о. Настигай, и читал он непонятные, но торжественные слова, и молился, и на лице старого греховодника была тоже тишина и умиление. Но солнце не обращало никакого внимания на эти усилия людей перестать быть тем, чем они были только накануне: с каждым днем все более и более грело оно все более и более веселевшую и пьяневшую от тепла и солнца землю. И завозились по первым проталинам грачи, и защебетали, трепеща крылышками, скворцы на старых березах, и зачуфыкали по вырубкам тетерева, но, когда первое стадо лебедей белых захотело было присесть на полынью на вздувшемся озере Исехре, сторожкие птицы вдруг заметили по топким берегам его небывалое раньше движение и шум: стучали топоры, падали деревья и, немолчный, стоял людской говор повсюду. Лебеди торопливо улетели. И глухари с мшистых берегов озера подались в крепи, и откочевали дальше лоси, и насторожился всякий зверь и птица. Мало того: Липатка Безродный, как всегда, вышел было с допотопным самопалом своим глушить щук и другую крупную рыбу, которая выходила для нереста в ручьи и на полои, и тот смутился этого нового многолюдства, шума и суеты по берегам его любимого озера и подался куда-то в места более глухие…
То шумел многолюдный авангард богатейшей русско-американской компании: сотни, а потом и тысячи людей расчищали лес, вели канавы для спуска стоячих вод, делали вычисления для постройки большой плотины при истоке Ужвы из озера, рубили огромные сараи, вели лесами и телефон, и телеграф в город, а на полустанок ближний — свою железно-дорожную ветку, носились на взмыленных тройках, слали длиннейшие, но совершенно непонятные телеграммы, пили, не считая, шампанское, исписывали бесконечное количество бумаги столбиками больших цифр. Кузьма Иванович, лавочник из Фролихи, делал тысячные дела, а Алексей Петрович, как завоеватель какой, властно командовал этой трудовой армией и весь серый лесной край мужицкий был охвачен лихорадкой небывало обильных заработков…
Но наступила Страстная неделя и все в лесах замолкло — только плакали унывно над печальными людьми голоса колоколов да из всех сил гомонила над разгулявшейся Окшей всякая птица. И вот, точно глядя на всю эту радость молодой земли, не выдержали люди и, вдруг заразившись пьяным весельем весенним, в глухую полночь, засияли торжественными веселыми огнями их сумрачные храмы и все они, праздничные, радостные, с трепетными огнями в руках, возликовали в темноте: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!» И когда услышал эти странные, удивительные слова, стоявший в переполненном храме прифрантившийся и помолодевший, Лев Аполлонович, на его глазах — они у него становились все добрее, все мягче, все точно виноватее… — он повторил их проникновенно в душе, и изумился, и обрадовался тому, как это верно: да, да, Христос воскрес и дал бывшим во гробе эгоизма жизнь светлую… Стоявший рядом с ним Андрей тоже был растроган и взволнован: под звуки пасхальных колоколов его поэма «Колокола» окончательно рассыпалась. Как гневный Бог, опустошив землю, он хотел создать на ней какую-то новую, более прекрасную жизнь, но у него ничего не вышло, а вот эти старые колокола радостно и торжественно приветствовали возрождение жизни старой, вековечной и под звуки их миллионы людей сплетались в группы то радостные, то скорбные, то прекрасные, то безобразные, и все, все — искали счастья… И всплыло в памяти хорошенькое, задорное личико и было на душе и сладко, и горько в одно и то же время…