Померещилось ему тогда, видно, или тот притаился, схоронившись в чаще. Вишь, она какая густая и путаная!
Хоть тысячу человек спрячь — не найти!
И теперь, под рокот кипящей воды в котелке, Секач долго слушал, как волк, подняв кверху голову и скосив сощуренные, зоркие глаза.
Где-то в чаще призывно ревел изюбрь, протяжно и истомно, а тайга кидала его голос от дерева к дереву, от камня к камню и несла дальше и дальше.
Сипела сова и тихо шуршала мягкими крыльями над увалом, гоняясь за мошкарой и мотыльками, белыми и жирными, ровно птички. В подлеске нет-нет и зашелестит сухим листом, завозится заяц или куница пробежит, ловя мышей и кротов.
Все — Божья тварь, а чтоб человек подал голос, того Секач не слышал.
И он опять подошел к щели, запустил в нее руку, вытащил холщовый мешок, грязный, обмотанный веревкой.
Принес поближе, к огню, развязал низ мешка, на камень высыпал добрую пригоршню самородков. Желтые. Блестят. Смешные.
Иные — что змеи, иные — что деревья, есть такие, как люди или звери, а есть и такие, как тяжелые, красные капли…
Как капли крови, прилипшей к холодному железу.
Доброе золотишко! Самое червонное! Дорого за него в городу дадут Секачу!
Знает он и ухмыляется; в мешок скинул самороды и в щель загнал его поглубже.
Да не видел того бродяжка, что другой человек из кустов голову высунул вровень с землей и глядел долго, глаз не спуская.
Видал тот человек и котелок, и Секача, и яму, и мешок с золотыми каплями, и заветную щель в увале. А потом, когда бродяжка начал топором громыхать, от сухого пня лучину колоть, зашел с другой стороны, громко позвал:
— О-о-о! Кто у огня?..
Секач дрогнул. Вскочил, за топор покрепче взялся, а потом подумал, что, пожалуй, и ладно с прохожим ночь скоротать у костра, хоть словом перекинуться. Одичал ведь здесь один, на Ныгри, с золотом.
— Подходи, не бойсь! — крикнул Секач и стал поджидать.
Тот долго колесил по тайге, перекликался с бродяжкой, а потом вышел прямо к увалу, маленький, непоседливый и юркий.
Секач общупал его глазами, примерил всего и сразу приметил мешок пузатый за спиной и спросил:
— Из спиртоносов будешь?
— Всяк, чем может, промышляет, — бросил тот в ответ и, снявши со спины мешок, опустил его на землю бережно и любовно.
— С угощеньем ходишь по тайге, — заметил Секач. — И не боязно? Ведь урядник пристрелит, да и приисковая кобыла спуску не даст, ежели учует, что гомыру[3] тащишь на себе.
— Ежели пофартит — все пронесет! Давеча на Хабатовских приисках десять бутылок сбыл. Проведал урядник, стражников в погоню отрядил. До ночи гнались, а как темь пала, я в кусточки шмыгнул да и залег. Под утресь уже видел, как всадники неудачливые домой ворочались… Хе-хе-хе!
Спиртонос засмеялся, ровно заблеял…
— Обрадовался я крещеному, живому человеку по ночи, — говорил потом спиртонос, откупоривая большую баклагу спирта, а сам глазами бегал по лицу Секача, и по забою, и по зардевшимся от огня склонам увала.
Долго молчал Секач, устал молчать, не видя людей, и разговорился, хлебая гомыру, парень, всю душу выложил, все порассказал, как и что было. И про свой фарт в увале, и про мешок с самородками, и про то, что уйдет он нынче осенью, а после половодья опять беспременно воротится и тут же «волынку фартливую»[4] заведет в логу.
— А не лучше ли, — заговорил спиртонос, — продать открытое золото богатым промышленникам? Вот тут, почитай, рядом компания Соковых и Кромешиных на пустых местах сколько лет бьется и никакого фарту не имеет. Не дается золото им — и шабаш!
И начал спиртонос расписывать житье привольное Секача, когда он продаст открытый им ложок и увал с богатым золотом промышленникам и когда от них миллион чистоганом выручит.
И в городу-то заживет Секач, и коней своих держать станет, и семьей-домом обзаведется, гостей именитых хлебом-солью кормить будет.
Говорит спиртонос голосом ровным, а Секачу все чудится, что не он, а кто-то другой, совсем чужой, говорит и смеется, ровно блеет.
Даже раз-другой бродяжка опаско оглянулся, да не приметил другого, чужого человека. Спиртонос же хихикает и гомыры подливает. Секач знает, что говорит он сам много и громко, знает, что руками он размахивает и встать силится на ноги, да только трудно это, — гомыра разморила, с ног, что обухом, валит, и опять сидит бродяжка и слушает, как булькает в баклаге, как бросает слова мелким, ровным говорком спиртонос и как он блеет тонким, чужим смехом.
А потом еще увидел Секач сквозь тусклый туман, что спиртонос поднялся и топором размахнулся, увидел, как что-то закопошилось и как… тогда метнулось в темноте и даже удивился Секач.