Выбрать главу

Изенбек в воспоминания не ударялся. Он молча и сосредоточенно жевал, изредка поглядывая на собеседников. Если к нему обращались, отвечал односложно или просто «угукал» в ответ, продолжая работать челюстями. Беседовали в основном Миролюбов и Шеффель, перескакивая с одной темы на другую. Постепенно разговор перешёл на историю. Шеффель много и охотно рассказывал о Византии и огромном культурном влиянии последней на другие страны и особенно на Россию.

– Русь, собственно, сложилась как держава и получила письменность только после принятия христианства, – говорил он.

– Да, конечно, – согласился Миролюбов. – Но есть определённые источники, которые свидетельствуют о том, что на Руси письменность существовала задолго до её крещения князем Владимиром…

– Какие источники? – спросил Шеффель, стараясь казаться равнодушным.

Но Изенбек сразу почувствовал в его голосе нотку заинтересованности. А Миролюбов тут же прикусил язык, понимая, что в некоторой степени проговорился.

– Да вот Карамзин писал о славянских идолах с надписями, и арабские историки некоторые свидетельства приводят… – нашёлся он.

Шеффель посмотрел на обоих и вдруг безо всяких обиняков, в упор спросил у Изенбека:

– Фёдор Артурович, говорят, у вас есть какие-то древние рукописи, вывезенные из России, не то скандинавская руника, не то готская?

Изенбек, прожевал кусок говядины, запил не торопясь красным портвейном, вытер рот салфеткой и спокойно ответил:

– Да, мне приходилось видеть в России материалы подобного рода, я ведь три года провёл в археологической экспедиции по Туркестану. Сам держал в руках многотысячелетней давности черепки и куски материи, тщательно зарисовывал их, поскольку моя должность художника-рисовальщика предписывала это делать. Но конкретные рукописи с руникой… Вы же понимаете, Карл Густавович, какие были времена и обстоятельства, при которых пришлось покидать Россию. Думали о том, как ноги унести, а не про какие-то древние рукописи…

Он говорил, глядя собеседнику прямо в глаза. Несколько минут длился поединок взглядов: голубых очей Изенбека и серо-стальных Шеффеля. Затем Карл Густавович улыбнулся, притворно смутился и развёл руками: мол, не взыщите, Фёдор Артурович, слухи… Понимаю… Конечно… Люди чего только не насочиняют…

– А что касаемо христианства, – продолжил Изенбек, – то, по мне, лучше бы князь Владимир выбрал ислам. Может, тогда не было бы у России семнадцатого года, большевиков и всего этого маразма! – резко закончил он. Затем достал из кармашка серебряные часы на цепочке, откинув крышку, взглянул на циферблат и поднялся. – Простите, господа, мне пора! Разрешите откланяться! Юрий Петрович, как договорились, жду вас в ближайший выходной!

И, слегка кивнув Шеффелю, направился к выходу.

Как убедился в дальнейшем Миролюбов, Изенбек часто вёл себя подобным непредсказуемым образом. Аналогично с дощечками. Али то сидел над ними ночи напролёт, то будто вовсе терял интерес и надолго исчезал из квартиры. А он, Миролюбов, упорно и методично, оставаясь запертым на ключ, – Изенбек не позволял никуда выносить дощечки, – снимал копии, чтобы дома спокойно поработать над их расшифровкой. Юрий Петрович сосредоточился только на копировании, чтобы, когда появится время, иметь весь материал под рукой и не тревожить лишний раз Изенбека, который становился всё более невыносимим.

Однажды, в приливе хмельного откровения, Изенбек показал свёрнутые в трубку листы пожелтевшего пергамента.

– Это то, о чём ты спрашивал… Дружинная былина о князе Святославе. Обложка потерялась, а листы сохранились… Это я нашёл там же, в имении под Харьковом… когда удирали от красных… Проклятые большевики! Ненавижу!

Изенбек тогда так и не дал в руки пергаментов. Лишь развернул их на мгновение, а затем, в приступе бешенства, зашвырнул обратно в чемодан и закрыл на замок.

Юрий Петрович заволновался. Взгляд его прикипел к потёртой коже, за которой так быстро, лишь на краткий миг явившись взгляду, спряталось сокровище: листы с рукописными текстами, писанными некогда красными, а теперь порыжевшими чернилами. Может быть, кровью?

Таинственные пергаменты продолжали стоять перед глазами Юрия Петровича и тогда, когда он, распрощавшись с Изенбеком, спускался по лестнице, и когда шёл домой по Брюгман-авеню. Мысль о том, что свитки могли оказаться той самой поэмой о Святославе, о которой он где-то слышал или читал в исторических хрониках, вошла в него, как болезнь, и поселила внутреннее беспокойство.