Четверг, 1 февраля 1917 года
Эдуард Мосли видит снегопад над Кастамону
Он пережил марш. Он дошел до конечной железнодорожной станции Рас-аль-Айн. После изнурительного двухмесячного путешествия из Багдада через пустыню они затем ехали в вагонах для скота на северо-запад. Мимо проносились Евфрат, Османийе, горная цепь Антитавр. Средиземное море блеснуло вдали серебряной полоской. Гюлек-Богази. Таврские горы. Позанти. Афьонкарахисар. Эскишехир. Анкара. После Анкары снова шли пешком, на север, карабкаясь через холодные горы, покрытые хвойным лесом, направляясь к Кастамону, в семидесяти километрах от Черного моря. Там, в христианских кварталах на окраине города, опустевших после резни армян, пленные разместились в нескольких больших домах.
Условия в этом городе были хорошие, просто отличные, если сравнивать с месяцами, проведенными после капитуляции. С пленными вполне сносно обращались. Мосли и остальные даже начали думать, что кошмары марша были непреднамеренными, объяснялись обычным сочетанием вульгарного равнодушия и беспомощности. К тому же в Кастамону с ними, офицерами, обращались гораздо лучше. Для простых военнопленных и низших чинов условия по-прежнему оставались тяжелыми. В то время как Мосли и другие офицеры пытались преодолеть тоску, кошмары и последствия трудного перехода и различных болезней, выжившие рядовые сразу отправлялись на тяжелые работы в другие места[227].
В Кастамону Мосли мог раз в неделю посещать городские магазины и купальни; его сопровождала на расстоянии не очень назойливая стража. Пленные имели право также ходить в церковь, вести переписку, получать посылки из дома. Они играли в шахматы, бридж и регби, иногда им разрешалось устраивать долгие прогулки по окрестным холмам. Планировалось даже создать свой маленький оркестр. У Мосли снова начался приступ малярии, потом ему пришлось сходить к греку-дантисту, полечить зубы, подпорченные недоеданием во время осады; тем не менее он даже набрал вес. Он и многие другие пытались придерживаться заведенного порядка, — к примеру, переодеваться перед ужином, — даже если это означало просто смену одной рваной рубашки на другую, такую же рваную. Им строго запрещалось общаться с городским населением. Иногда разрешалось напиться.
С начала зимы он страшно мерз. Не хватало дров, а те, что удавалось раздобыть, оказывались сырыми. И когда он засовывал их в крохотный камин, они больше дымили, чем горели. Хуже всего были уныние и однообразие. Большую часть времени Мосли проводил в комнате, которую делил с другим офицером. Много спал, курил. Давно уже ничего не записывал в свой дневник.
Когда этим утром он выглядывает в окно, все вокруг кажется холодным и тусклым. Снег. Мир преобразился. Красно-коричневые крыши, нагромождение которых он привык созерцать, стали белыми, и сам город вдруг сделался красочным, почти картинно красивым. Улицы пустынны. Единственный признак жизни — молитвенное пение, доносящееся с минаретов. Вид внезапного превращения под воздействием снегопада, “этой чистой, божественной стихии, немой и таинственной”, что-то переворачивает в нем самом, наполняя его новой энергией, изгоняя апатию, вселяя новые надежды и оживляя его память.
Он достает дневник и делает в нем первую после октября запись: “1 февраля 1917 года. Прошло четыре месяца. Когда я пишу эти строки, снег окрасил мир в белый цвет”. А потом он и еще несколько британских офицеров отправляются на холм в полукилометре от города. Там они катаются на санках, “играют и дурачатся, словно школьники”. На обратном пути затевают войну в снежки.
Пятница, 2 февраля 1917 года
Рихард Штумпф обретает надежду в Вильгельмсхафене
Судя по барометру, атмосферное давление продолжает подниматься. Утром после вахты им разрешено отправиться на маленькую экскурсию в Мариензиль. Настроение царит оживленное. Процессию возглавляет судовой оркестр. Сверкающий лед все еще поражает своей толщиной. Штумпфу нравится его красота и мощь, но внезапно он вспоминает, что очень скоро лед растает, исчезнет без следа. На обратном пути они маршем проходят по Вильгельмсхафену.
“Гельголанд” снова ремонтируется и модифицируется. На этот раз демонтируют скорострельные пушки калибра 8,8 см. Сражение при Скагерраке показало, что радиус действия у них недостаточен, поэтому пушки бесполезны: два года назад “за подобные высказывания просто расстреляли бы как предателя”, пишет Штумпф в своем дневнике. Из этих пушек так и не сделали ни единого выстрела. И те, кто их обслуживал, вроде Рихарда Штумпфа, выходит, занимались ерундой. Он утешал себя тем, что пушки еще пригодятся на суше[228]. Штумпфу кажется, что затевается что-то серьезное. Он вновь обрел веру в будущее: “Весь мир затаил дыхание, глядя, как Германия готовится нанести последний сокрушительный удар”.
227
Из солдат, попавших в плен после капитуляции Эль-Кута, 70 процентов умерли, и эта смертность соответствовала уровню худших нацистских и советских трудовых лагерей.
228
Исторический курьез: оказалось, что на суше эти якобы бесполезные пушки прекрасно проявили себя в роли зенитных орудий, и на их основе было затем сконструировано самое грозное оружие Второй мировой войны — 88-миллиметровое немецкое зенитное орудие.