Но отец архимандрит — богослов вдумчивый и обстоятельный, а кроме того, в своем малолюдном монастыре от общения не переутомился:
— Господь каждому дарит веру, а мы отказываемся, как капризный ребенок, которому подносят ложку ко рту. Один раз смири упрямство, прими дар, — и тебе откроется истина…
— Идеалистическая, — иронично вставляет учитель, — а мир — материален.
— Полагать, что существует только то, что можно пощупать — и есть идеализм, — чеканит архимандрит: — Вера — это реализм. Она включает в себя представление о мире видимом и о мире невидимом. А истина — вообще одна: "Аз есмь путь и истина и жизнь", — сказал Господь наш Иисус Христос…
Это пространное заявление надолго погружает всех в состояние глубокой задумчивости. Мы смотрим в беспредельную даль неба, испещренную белыми полосами самолетных следов: над нами проходит воздушная трасса из Европы к Тихому океану. Когда-то мне доводилось летать по этому пути: я видел из поднебесья речку, шоссе, свою деревню…
— А вот у меня еще вопрос, — снова учитель: — Вы говорите, что истина одна — Христос, а при этом христиане разделены на православных, католиков и так далее?..
— Это просто, — с готовностью отвечает архимандрит: — Те, кто остался при Кресте на Голгофе, называются православными. Некоторые решили, что не обязательно находиться на самой горе, когда под нею богатый еврейский город: спустились вниз, в харчевню, и оттуда смотрят на Крест. Это — католики. Другие вообще пошли в услужение торговцам и ростовщикам. Это, стало быть, протестанты…
— А, к примеру, Свидетелей Иеговы где разместите?
— На ступеньках синагоги. Да они и вышли из ее дверей.
— Пусть так, а разногласия между самими православными по поводу календаря?
— Ну, кой-кто не выдержал долгого стояния у Креста и отступил на шажок-другой. А сербы и мы — остались. Заметьте: сербы и мы… Лишь наши Церкви отказались менять календарь, да и вообще сохранили в неприкосновенности заветы, переданные апостолами от самого Христа.
И это — главное. То есть дело не столько в цифрах и астрономии, сколько в преданности Христу.
Так что, молодой человек, понятно вам, кого больше всех должны ненавидеть и те, кто убил Его, и те, кто сошел с Голгофы?..
Учитель хочет еще что-нибудь возразить, но хромому непонятности надоели, и он круто меняет ход разговора:
— Не знаю, дадут или не дадут пять буханок?
— А на кой вам столько? — спрашивает учитель.
— Как "на кой"? Для поросенка! — удивляется его несообразительности хромой.
— А-а, — кивает учитель, — ну, конечно, для поросенка. Я тут как-то подсчитал, во что обходится вам центнер дрянного сала, произведенного из хлеба и молока: вышло, что можно на эти деньги съездить в Питер или в Москву, купить тот же центнер самых лучших копченостей да еще Третьяковскую галерею или Эрмитаж посмотреть. Я уж не говорю о затратах труда: каждое утро в пять вставать, готовить пойло, кормить, убирать хлев — это у вас никогда в счет не шло, вы себя, наверное, и за людей не считаете…
Хромой обиженно отворачивается и закуривает.
— Фантастические люди! — продолжает наш математик: — Никто из них сроду не пробовал молодой картошки: до сентября едят старую…
— Ну дак она еще растет, вес набавляет, — обиженно поясняет хромой.
— Вот-вот, — подхватывает учитель: — "вес набавляет"… Я завез сюда кабачки — хорошо растут почему-то, — так народ спрашивает меня, как я ем кабачки, если об них и бензопила зубья ломает? Говорю, не ждите, пока с газовый баллон вырастет, а мне в ответ: "Они же еще растут, вес набавляют"… Так и не едят: вырастят и — на семена, на следующий год снова вырастят — и снова на семена. Зачем?..
Никто из нас не может ответить.
— Хоть чем-нибудь интересовались бы, — обиженно продолжает учитель. — Я на уроке деткам рассказываю о полярных сияниях, которые зимой тут частенько бывают, а они даже не знают, что это такое. Родителей на собрании попросил выйти с детьми из дому — посмотреть, а мне отвечают: некогда — вечерами многосерийные фильмы…
— А чего оно есть — сияние это? — поинтересовался хромой.
— Ну вот, видите? — учитель горестно указал на него рукою.
— Не, ну чего — сполохи что ли?
— Сполохи, сполохи, — успокоил я старика.
— А-а… Ну это, говорят, бывает… Правда, сам я ни разу не видел — врать не буду.
— Вот, — победно восклицает учитель. — А то еще по лесным опушкам — горы валунов: это ведь от древних цивилизаций — как в Шотландии…
— Это — от трактористов, — растерянно возражает хромой: — Они каждый год камни с полей вывозят…
— Точно? — учитель краснеет.
— Точно, — вынужден подтвердить я.
— Да ты не кипятись, — успокаивает его архимандрит, — все будет нормально…
Наконец, является продавщица. Покупаем хлеб, выпрашиваем пять буханок хромому и расходимся.
Барсик вылизывает чуть живого котенка, лежащего у закрытой двери, и взглядывает на меня. В который раз начинаю втолковывать ему, что мы не сможем выкормить его чадо, а Мурка эта, какой бы беззаботной она ни была, все-таки мамаша и имеет возможность для прокормления таких мелких детишек. Останавливаю проезжающий мотоцикл: электрик говорит, что вода высокая, клева нет, но, судя по его смущенному виду, отпускница оказалась совсем не легкого поведения. И сидит она теперь не за спиной у него, а в коляске, с удочками, чтобы, стало быть, даже и не касаться ухажера. Вручаю ей котенка и прошу электрика поскорее свезти доходягу домой. Они уезжают. Барсик долго нюхает след мотоциклетных колес, а я смотрю на него и думаю: неужели опять побежит в село за котятами? Но нет: вернулся во двор.
— Не иначе, убедил ты его, — оценивающе произносит архимандрит.
И мы отправляемся жарить грибы.
Соборование
Уговорили меня военные лететь за шестьсот верст в таежное зимовье, чтобы причастить и пособоровать тяжко болящего. Случай, конечно, исключительный, и я сам сразу не мог понять, какое отношение имеют офицеры нашей дорожно-строительной части — к промысловику, затерявшемуся на одном из притоков далекой реки, и каким боком ко всему этому касателен я. Выяснилось, что кто-то из командиров некогда побывал в тех краях на рыбалке, познакомился с охотником, а потом к нему летали и за красной рыбой, и за пушниной, из которой шили шапки и воротники своим женам. Мое же касательство объяснялось тем, что таежный человек этот был верующим и, заболев, стал требовать батюшку, а ближайшим из батюшек, как ни прикидывали, оказывался я. То есть, измеряя по карте, можно было отыскать священника и поближе, но доставить его к болящему — никакой возможности не было. А через наш район проходила нитка газопровода, тянувшаяся как раз из тех диких мест, и вдоль нее регулярно летали патрульные вертолеты. По всему выходило — надо лететь.
Рано утром, затемно еще, отвезли меня из деревни в аэропорт. Гляжу — стоит среди заснеженного поля Ан-2 на широких лыжах. Говорят, что все, мол, очень здорово получается: на перекладных вертолетах лететь было бы долго, а этот борт (все бывалые люди говорят именно борт, а не самолет) доставит меня вместе с каким-то оборудованием в далекий город, откуда до зимовья рукой подать. К тому же, говорят, борт этот — аж из самой Москвы, и, стало быть, пилоты — мои земляки.
Взлетели. Сначала я все посматривал в окошко, угадывая знакомые деревни, потом пошли сплошные леса… Вспугнули стадо лосей. Они бросились прямиком через речку: лед проломился, однако лоси легко выбрались на другой берег и успокоились — мы уже пролетели над ними. Потом я задремал.
Проснулся от крика: пилоты что-то громко кричали друг другу, ударили по рукам — наверное, спорили. В другой раз проснулся без всякого повода: посмотрел за окошко: опять гоним лосей — тех же самых, через ту же речку, но в обратную сторону. Пока я соображаю, по какой причине мы могли совершить столь неожиданный маневр, внизу открывается барачный ансамбль знакомого мне поселка. Ан-2 садится между двумя рядами воткнутых в снег сосенок, обозначающих взлетно-посадочную полосу, и скользит прямо к избушке диспетчера.
Когда шум двигателя затихает, второй пилот выбирается из кабины.