И вот три таких тетушки заявились в храм к моему приятелю, когда мы как раз собирались уезжать в Троице-Сергиеву Лавру. "Благодать-то какая, — говорят, — и нас возьмите!" Посадили их на заднее сиденье.
Дорогою двое из них тараторили, не переставая. Сначала сказали, что приехали по рекомендации Виктора из Псковских Печор, с которым приятель мой будто бы служил в армии. Тот вспоминал-вспоминал, и что-то плохо у него получалось: немудрено — все ж таки прошло тридцать лет…Потом нам поведали, что у диакона Николая из какой-то епархии родился четвертый сын, а у протоиерея Петра — восьмая дочка. Мы очень порадовались за отцов, о существовании которых даже не подозревали, и которые, между тем, настругали столько детишек. Далее начались рассказы о мироточениях и других чудесах, перемежавшиеся разными сплетнями, так что пришлось тему разговора сменить:
— А что это подружка ваша молчит? — спросил мой приятель.
— Да она только начала воцерковляться: еще стесняется батюшек, — в суетливости своей они не заметили, что добродетельную скромность поставили человеку в укор…
Однако тут же набросились на попутчицу с уговорами и увещеваниями. Некоторое время она сопротивлялась, повторяя: "Да кому это интересно?" — но в конце концов, согласилась рассказать какую-то свою историю.
Дело происходило в конце пятидесятых годов, когда рассказчица была студенткой. Жила она тогда в Симферополе. Случилось с ней сильное недомогание, и отвезли ее на «скорой» в больницу. И вот лежит она в приемном покое и час, и другой, и третий… Сознание временами стало покидать ее, а возвращалось все реже и реже… Вдруг сквозь мглу, сквозь пелену видит она: спускается по лестнице старичок в белом халате. Медленно спускается, осторожно, перила цепко так перехватывает… Подошел он, склонился над ней, — а глаза у него — белесенькие, словно слепые. И спрашивает дежурную медсестру:
— Давно привезли?
— Часа три, наверное, если не больше.
— А почему не оперируют?
— Партсобрание ведь! Отчетно-выборное! Не велели тревожить ни в каком крайнем случае.
Он приказал:
— Быстро в операционную! — и добавил: — Ей осталось жить двадцать минут…
Здесь сознание снова покинуло умирающую. Очнулась она уже в операционной: на стене висела икона Пресвятой Богородицы, и слепенький старичок молился перед этой иконой…
— Я успела подумать, — вспоминала рассказчица, — что мне страшно не повезло: мало того, что хирург — слепой, так еще и время теряет, хотя сам сказал, что осталось двадцать минут. И вдруг я — безбожница, комсомолка, выбросившая бабушкины иконы, — взмолилась: "Пресвятая Богородица, спаси!" Я знаю, что говорить не могла — рот у меня пересох, и губы не шевелились: я обращалась к Богородице мысленно, но старичок, подойдя ко мне, сказал: "Не тревожься — спасет"…
Операция прошла замечательно, и больную через несколько дней выписали. Спустя годы узнала она, что оперировал ее Симферопольский архиепископ Лука — великий хирург Войно-Ясенецкий… Такая история.
В Лавре мы с приятелем занялись своими делами, а тетушки отправились восвояси.
Впоследствии рассказчица стала монахиней одного из женских монастырей. А подружки ее все снуют и снуют по приходам.
Одна забота
К моему знакомому приехала тетка из Крыма и попросилась в Троице-Сергиеву лавру. Я в эту пору находился в Москве. Он позвал меня, отправились вместе. Только миновали ворота — тетка в слезы: оказывается, племянник не крещен, и, стало быть, помолиться за него нельзя.
— Старшие сестры у него крещеные, а когда этот родился, батюшки уже не было. Каждое утро за всех родственников молюсь, всех поминаю и сейчас вот записочки в монастырь привезла: всех вписала, кроме него, — одна у меня забота…
Поклонились преподобному Сергию, подали записочки, отстояли службу. Тетка собралась причащаться, и монахи помогли устроить ее на ночлег к какой-то старушке. Мы с некрещеным племянником повернули обратно. На другой день он снова съездил туда и привез радостную паломницу.
Шло время. Знакомец мой проявлял опасную нерешительность в главнейшем вопросе нашего бытия. Сначала он придумал, что будет креститься лишь у меня, но поскольку я служил далеко от Москвы, ничего не получалось. Потом я возвратился и поступил в собор, находившийся рядом с домом знакомца: он ни разу не зашел на службу и вообще стал избегать меня. Церковные люди доподлинно знают, кто именно мешает человеку принять крещение, исповедаться, причаститься — иначе говоря, соединиться с Богом: лукашки да окаяшки…
Однажды, находясь в Крыму, я решил разыскать тетку-паломницу, благо адрес ее каким-то образом в памяти моей сохранился. Путешествовали мы с друзьями от храма к храму, от монастыря к монастырю и завернули в малую деревеньку. Прохожие указали домик. Постучал в калитку — никто не отзывается, однако слышен громкий мужской разговор. Прохожу во двор: дверь распахнута настежь, сидит на кровати постаревшая тетка, в руках — Евангелие, сама — спит. А из репродуктора во всю мощь — заседание украинского парламента, причем один скороговоркой спрашивает по-украински, а другой так же лихо отвечает ему по-русски… Выключил я радио, разбудил тетку, побеседовали.
— Живу, — говорит, — хорошо, слава Богу. Ни разу еще без ужина спать не легла. Одна забота: как бы там племянника окрестить… Вы уж, постарайтесь, пожалуйста, а то ведь: случись что — никто уже никогда помолиться не сможет… Он ведь добрый, из православной семьи, учился отлично, и в армии служил хорошо. Потом пошел по комсомольской линии — беда, конечно — комсомольские начальники хужее партейных: партейным хоть за что-то отвечать приходилось, а у этих одна болтовня… Из райкома — в газету и доработался до Москвы…
Мы вообще-то костромские, я сюда попала после войны — уж так жизнь сложилась. Ни мужа, ни детей у меня, да и вообще никакой родни, кроме племянника, на земле не осталось — всех пережила.
Тяну из последних сил: жду, когда он примет крещение.
Тогда скажу Господу: "Ныне отпущаеши рабу Твою, Владыко, по глаголу Твоему, с миром",
— и на вечный покой. Только одна забота у меня, только одна, поверьте…
Верю.
Указание
Хоронили старушку. Зимой. Кладбище старое, тесное, между оградками не протиснешься. Худощавые рабочие пролезли еще к могиле, а полнокровный бригадир стоял возле нас, на асфальтированной дорожке. Народу было немного — человек десять. Это вместе со мной и тремя певчими. Служим, а я думаю: как же гроб-то через эти узкости тащить? Да и вообще: для чего оградки существуют? На новых кладбищах их нет, на старинных — тоже, когда ж все это уродство появилось? В двадцатом веке, наверное… Частокол из металлических прутьев, крашенных преимущественно голубой и серебряной краской. Разве что нашему брату удобно — есть, куда кадило повесить, оно всегда под рукой.
Пожилая родственница тяжко вздыхает:
— Тесно у вас тут в Москве, — вероятно, приезжая, — в метро — толкучка, в магазинах — толкучка, и покойники — в эдакой-то тесноте…
У певчих — пар изо рта, усы и брови заиндевели. Певчие стараются: один из них — внук старушки, и приятели, не щадя глоток, по-братски поддерживают его.
«Со святыми упокой…»
Снимаю с ближайшей оградки кадило и только теперь замечаю на камне за прутьями знакомое имя…
Я ведь крестил эту женщину. Лет пятнадцать назад. И было ей тогда немного за сорок. Как-то раз еще она приходила исповедоваться и причащаться. А потом меня перевели на другой приход, и я больше не видел ее и ничего не слышал о ней…
Бригадир шепчет сзади:
— Долго еще?
— Пять минут, — отвечаю, не оборачиваясь.
Я понимаю, что он замерз и работяги замерзли, и провожающим невмоготу: они притопывают ногами, словно пританцовывают на месте. А певчие — хоть бы что: голосят себе, да так чисто, так проникновенно. Я предлагал отпеть у нас в храме, но событие происходило на другом конце города, ехать к нам было очень уж далеко, а проситься к кому-то еще они не захотели.