В эти дни Любаша все глаза проглядела: ей казалось, что Амур еще никогда не очищался так медленно ото льда, как нынешней весной.
Первыми, кто известил деревню о появлении пароходов, были ребятишки. В десятом часу утра с колокольни невысокой, рубленной из бревен церквушки, где прятался невесть как забравшийся туда «наблюдатель», раздалось: «Идут!» И по всему селу, вытянувшемуся цепочкой изб, понеслась звонкоголосая ватага с ликующими воплями:
— Пароходы, пароходы!
— Строители едут!
— Пароходы идут!
Поднятые переполохом, залаяли собаки, закудахтали напуганные куры. Сначала молодежь, а потом и пожилые высыпали на улицу. Все смотрели на юг, где широкая пойма Амура, огражденная лишь с востока высокой грядой прибрежных сопок, уходила к самому горизонту и в голубоватой полумгле сливалась с лучезарно-золотистым безоблачным небом. Там проглядывались два клубка сизого дыма, похожих на деревья с широченными кронами.
Первые пароходы всегда были событием в жизни Пермского — шесть месяцев их не видели здесь. Но никогда они не были таким событием, как в эту весну. Лучшие наряды надели девушки и молодайки; даже древний дед Родион натянул на свои сухие длинные ноги расшитые узорами торбаса, подаренные ему лет десять назад другом-нанайцем из стойбища Бельго.
Пароходы были еще на излучине Амура, где-то против озера Мылка, когда их уже точно опознали: впереди шел «Колумб» с огромным, как у водяной мельницы, колесом в корме, за ним двигался «Профинтерн» с дебаркадером на буксире.
Вскоре над ясной, сверкающей под солнцем ширью Амура взвились и раскатились во весь простор басы гудков — один, затем другой. Любаша кинулась в избу, чтобы посмотреться в зеркало, перед тем как идти к Кланьке Кузнецовой и с нею на берег, как они условились. В дверях сеней столкнулась со Ставорским. Выбритый до синевы, надушенный, весь лоснящийся, с начищенным до блеска орденом, он сыто улыбнулся, загородил дорогу.
Любаша смущенно опустила глаза.
— Ну, уйдите!
— Пойдем вместе на берег, жениха хорошего подберу тебе. — Ставорский сузил миндалевидные глаза.
Все эти полтора месяца, что прожил он у Рудневых, Ставорский постоянно приставал к Любаше. Как-то, оставшись с ней наедине в избе, он попытался поцеловать девушку. Но Любаша, рослая, крепко сбитая, с сильными руками, с такой энергией оттолкнула его, что Ставорский, сбив стул, едва не упал через него.
— Ну, уйдите, — уныло просила девушка, — а то папаша выйдет, ругаться будет…
Но Ставорский уже обхватил ее полные покатые плечи, обдал запахом водочного перегара.
Любаша скользнула вниз, отпрянула назад.
— И как вам не стыдно, — раскрасневшись, поправляя платье, говорила она с обидой. — Вот сейчас крикну отцу, честное слово, крикну!
— Ну ладно, ладно тебе, дикая кошка, — хмуро проворчал Ставорский, одергивая гимнастерку. — Придет время — сама явишься…
С этими словами он с презрительным равнодушием прошел мимо нее, пружиня свой литой мускулистый корпус с затянутой широким ремнем талией.
Пароходы приставали против церквушки. Повсюду на берегу дыбились толстые льдины; на них теперь взобрались не только ребятишки, но и парни и девушки. В толпе пожилых гудел говорок:
— Строители-то, оказывается, сопливые. Должно, все городские.
— Комсомолия…
— Быстро, поди, отворотят нос от наших-то местов, — хихикал белобрысый сухонький мужичок. — Это им не по прутувару разгуливать под крендель с барышнями.
— Ты не гляди, Савка. Они, эти-то городские, злые на работу.
А с пароходов уже выбросили на берег причальные концы, там тарахтели лебедки — пароходы подтягивались к берегу. На верхних палубах густо толпились молодые люди в кепках, картузах, в армейских фуражках, некоторые в шляпах. И каких лиц только не было там: веселые, задумчивые, грубые, хмурые, смуглые, белобрысые, рыжие, бледные, красные!
— Ну и сброд, видать, приехал, — слышался голосок Савки. — Со всего миру, поди, их насвистели.
— Да, видать, порядочная шантрапа, — послышался глухой и мрачный голос Никандра. — Уходить надо из деревни: обчистят догола…
Любаша прислушивалась к разговорам, вглядывалась в толпу парней, запрудивших палубу «Колумба», и блеск ее больших серых глаз постепенно угасал. И окончательно он погас, а лицо стало скучным, когда с парохода уже выбросили сходни и строители повалили на берег: какой-то дюжий суетливый парень с большим длинноносым лицом безобразно выругался, когда кто-то из задних толкнул его в плечо чемоданом, хотя тотчас же с верхней палубы послышалось строгое:
— Ты, одессит! Нельзя ли полегче?
— А какого… тебе надо? — Он задрал кверху свою длинную голову с узкой макушкой, на которой блином лежала кепка с огромным козырьком.
— Да бросьте вы с ним, это тот самый, что устроил драку у водогрейки в Чите. Мало тогда дали ему…
На берег все валила толпа с парохода. Она запрудила сундучками, чемоданами, скатками весь берег вблизи сходней, и пермские отошли подальше, оттесненные быстро разрастающимся табором.
Любаша теперь стояла в сторонке с Кланькой Кузнецовой — коренастой и немного кривоногой девушкой, румяной, как спелое яблоко, в нарядной шали с махрами. Взявшись под руки, девушки склонили одна к другой головы и молча следили за всем, что происходило на берегу. Быстрые, желтоватые с прозеленью, словно у козы, глаза Кланьки дерзко прощупывали лица, одежду, пожитки парней.
— Вон, вон, симпатяга, поглянь, Любаша, — вдруг горячо зашептала Кланька, теребя рукав подруги. — Весь беленький и хорошенький, и одежда справная на нем. А сундучок, глянь, какой, вроде как с серебряной отделкой на углах.
— Это не сундучок, а чемодан называется, — поправила ее Любаша. — А он мне не нравится, Клава, приторный какой-то.
— Нет, я люблю таких. Обязательно познакомлюсь с ним! — В глазах Кланьки сверкнуло диковатое озорство.
Тот, кого выбрала Кланька, неторопливо шагал по сходням в потоке парней, держа на плече чемодан, а в руке скатку в чехле. Был он невысок, коренаст, с удивительно круглой, как шар, головой, с курчавящимися висками, пухлощек, в помятом, но добротном городском костюме, при галстуке. И хотя тесно было на сходнях, шел он важно, с достоинством.
— Мне вот тот больше нравится, что за ним следом идет, в шинели и с ружьем, — тихо проговорила Люба-ша. — Такой молодой, а видно, был военным…
— Вроде ничего, только больно тощой, шея-то как веревочка, — скривила Кланька влажные пунцовые губы.
С баулом в левой руке и с клеенчатым рюкзаком за спиной «тощой» осторожно ступал по сходням, немного прихрамывая.
— Глянь, глянь, Любаша, а вон стриженая, — снова возбужденно затеребила Кланька подругу. — Ой, смертушка моя, до чего ж она страшная! Не парень и не девка, какая-то финтифлюшка. Должно, потаскуха городская…
Молча проследив, куда направляется «хорошенький», Кланька потащила Любашу к тому месту.
— Пойдем, я сейчас с ним познакомлюсь, вот попомни мое слово! — страстно зашептала она. — А ты с тем, в шинели, познакомишься…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Новочеркасские комсомольцы сгружались с парохода последними.
После высадки из вагона в Хабаровске они держались вместе, маленькой коммуной, делили между собой каждый кусок хлеба. Вот и теперь, отойдя в сторонку, они складывали в общую кучу свой багаж.
В дороге Захар сдружился с Андреем Аникановым, тем «беленьким», что приглянулся Кланьке. Жернаков и Аниканов познакомились еще в Новочеркасске, когда Захар демобилизовался и ушел из кавшколы. Аниканов был секретарем комитета комсомола механического завода, куда хотел поступить Захар. Они тогда долго проговорили. Захар рассказал свою печальную историю, и Аниканов обещал помочь ему подготовиться в институт.
Встретившись в вагоне, они заняли рядом места на нарах и подолгу, лежа бок о бок, перед сном разговаривали о всякой всячине. Аниканов был собран, аккуратен, более начитан, чем Захар, и обладал строгой логикой в рассуждениях. Все это привлекало к нему Захара.