Выбрать главу

А вообще-то я беспощадно продирал текст, сокращал, выкиды­вал целые куски. Из надиктованных почти тридцати листов оставил только шестнадцать.

— Эта большая, беспощадная, как вы сказали, работа по сокра­щению текста была связана с какими-то существенными измене­ниями первоначального замысла книги или нет?

— Вы знаете, когда пишешь какую-то первую вещь, непривыч­ную для тебя, — не будем при этом забывать, что книга о Сталин­граде писалась по горячим следам, среди войны и о войне, — хочет­ся впихнуть в нее все, что ты видел, что помнил, что думал, что сам пережил.

Так было у меня, например, с «Русскими людьми». В пер­вом варианте эта пьеса была страниц двести с лишним. Потом мы с Николаем Михайловичем Горчаковым, опытным режиссером, беско­нечно сокращали. Также и с «Днями и ночами» получилось. Я на­писал много того, что потом не вошло в окончательный текст. К со­жалению, у меня сейчас нет под руками чернового варианта этой книги — он хранится в ЦГАЛИ.

В черновом варианте была, например, целая глава, посвященная биографии Сабурова. В опубликованном тексте «Дней и ночей» эту главу заменили всего несколько абзацев. Не вошедшая в повесть глава была в известной мере ответом на вопрос: что думал я, че­ловек своего поколения, тогда, в мае-июне сорок третьего года, о некоторых проблемах, связанных с предвоенным временем.

Будучи человеком не только из интеллигентной семьи, а из семьи военной интеллигенции, из офицерской семьи, я, например, понял на войне, что часть нашей интеллигенции в 30-е годы непра­вильно относилась к армейской службе, да и с ней, с интеллиген­цией, в этом отношении часто поступали неправильно. Как много интеллигентов «откручивалось» от армии, проходило мимо одного­дичной службы, отказывалось оставаться сверхсрочниками. И с ка­кой легкостью им это удавалось! А ведь к концу войны оказалось, это я уже забегаю вперед, что около половины командиров стрелко­вых полков не были до войны профессионалами. Вот эта тема тоже проходила. Она частично где-то осталась в повести, но в черно­вом варианте она была более подробно разработана.

— Почему же эта глава не вошла в окончательный текст «Дней и ночей»?

— Дело, пожалуй, в том, что тогда, в сорок третьем году, у ме­ня не всегда хватало решимости додумать до конца на бумаге те трудные вопросы, которые поставило перед нашим поколением вре­мя и над которыми я, как и многие другие люди, мучительно раз­мышлял.

Все в этой главе было для меня тогда важно, в основе лежало верное, очевидно, чувство, но написано все это было наспех, в чем-то умозрительно и схематично. И когда я, понимая, что стено­грамма есть стенограмма, стал по первому разу править повесть, то без чьих-либо нажимов и настояний снял этот кусок.

Не знаю, удалось ли бы мне тогда его напечатать, если бы я этот кусок сохранил. Но я вынул его сам, потому что понял, что он не получился. Важный для меня по мыслям, он не стал прозой, не стал органичным куском книги, рвал повествование. Поэтому-то из первоначального текста «Дней и ночей» он я выбился, так сказать, сам собой. При этом в повести остались весьма острые для того вре­мени разговоры. Не предыстория Сабурова, а именно то, о чем дей­ствительно говорили на фронте, пытаясь постичь причины наших неудач в начале войны. К примеру, слова «драп», «драпанули», их ведь не потом придумали, они бытовали тогда на фронте.

Главу о биографии Сабурова, как своего рода литературный до­кумент, относящийся к истории создания «Дней и ночей», я позднее, уже в шестьдесят шестом году, снабдив соответствующими поясне­ниями, целиком напечатал в 78-м томе «Литературного наследства», посвященном советским писателям в годы Великой Отечественной войны. Вы об этом знаете.

В связи с разговором о значительном сокращении первоначаль­ного текста «Дней и ночей» я хотел бы еще сказать следующее. Браться диктовать стенографистке или пользоваться, вот как сей­час мы с вами, диктофоном можно только при твердой решимости в дальнейшем сокращать надиктованное. При твердом сознании, что это только первый черновик. Иначе человек, который работает со стенографисткой или пользуется диктофоном, становится графома­ном. Я это понял еще в самом начале работы и не держался потом за куски и кусочки.

Мне, как я уже говорил, нравилась книга. Мне казалось, что я создал в ней сразу нечто более значительное, чем выяснилось впо­следствии. Может, это было ощущение молодости и войны, опасно­сти, трудности обстоятельств, в которых делалась книга,— все это сказывалось, конечно. Но, в общем, я несколько обольщался. Но я никогда не обольщался насчет того, что пишу набело.