— Хорошо... Пусть ходит. Он, поверьте мне, все понимает у вас.
— Ой, не знай. Нина Ивановна, а второй-то мой как учится?
— Вы знаете, неважно. Так он понимает, но... в голове одна речка... А вы не могли бы нам, Мария Ивановна, продать шерсти?
И опять о чепухе заговорили. О шерсти. Как будто они из нее будут валенки валять. Пусть даже если и чесанки с калошами, не будут. Они из города приехали в ботиночках. Зачем валенки им? Сами в ботиночках, а говорят: фунтов шесть. То есть как раз это на двое валенок. Я же знаю, сколько надо шерсти на валенки. Три-то фунта, уж если на то пошло, на одни валенки даже много. Их, трех-то фунтов, еще и носки с варежками хватит связать. И я, когда сидел под кроватью, их слушал, так их я слушал, что...
— Апчхи! — вдруг чихнул я там.
И мать:
— Эй, атаман, аль ты дома? Под кровать спрятался — значит чего-то набедокурил. Катерина Петровна, он чё-нить натворил?
— Нет... ничего. Вот только два дня пропустил. Ну-ка, Митя, вылезай оттуда. Ой, ты, мордашка моя. Постой, стой, я тебя отряхну...
— Ой, Катерина Петровна, чего вы... испачкаетесь сами-та.
И вот всегда так бывало. Меня ни сопливого, ни в пыли не боялась. Возьмет и приведет в более-менее вид приличный. Но за то уж и я, конечно, старался, и делал все, чтобы ей понравилось. А именно: молоко, бывало, как понесу я, так уж понесу. Наливал в погребе в бидончик двухлитровый не простого, а из сметанницы. Напополам разбавлял.
«Ах, Мария Ивановна, какое у вас густое молоко! Просто как сметана». — «Да, у Жданки хорошее молоко. И дает, вы знаете, еще неплохо. Все ж, как-никак, а уж к зиме дело идет, а она гоже дает». И ей — моей Екатерине Петровне — я таскал картошку в мешке. Набирал самую рас-сыпучую — вольтмана.
Но уж и она — Екатерина Петровна... Мать сшила мне рубашку из мешка и выкрасила в такой разнолапый цвет, что... все ржали в классе. А она сказала, что, если она услышит еще, кто надо мной будет смеяться, сама вот возьмет и хуже отца-матери отхлещет. Или, помню, я заболел. Через Жучку. Ее раздавил «студебеккер». Откуда он появился, я вам не скажу, но, видимо, после войны, — откуда же ему еще взяться. И эта махина остановилась зачем-то на нашей Большой улице. Даже помню, у чьего двора — у Парфенова. Мотор, помню, как работал, и как из выхлопной трубы интересно воздух тукал: теплый и такой черный, что мы, все уличные, лезли под трубу в драку. И когда постоишь минутку и вылезешь наружу, то весь черный ты, как негр. И тут же со мной крутилась Жучка. И как она попала под колесо, я сейчас не помню тоже, но... какая была ужасная минута. Гляжу: она ползет на передних ногах, а задние обе волочатся...
Нет, этого нельзя передать...
Я лучше расскажу — какая она была у нас, Жучка. До того кудрявая — как барашек. Только ножки совсем маленькие, коротенькие, и когда она встречала меня из школы, уж она хвостом крутит, уж она... Как коляску катишь и спиц не видно, так у нее хвостик крутился, у Жучарки. И поэтому на нее все зарились, все ее хотели украсть. Так александровский мужик, возивший мимо нашего дома молоко на сыворотку, поймал ее однажды и присвоил. Она его ненавидела, лаяла аж до околицы, а то и дальше еще; и он ее поймал. Но я уж не стану рассказывать, как мы, Волька, Витька и я, ходили за ней в Александровку, — про это уж не стану. А он ее и второй раз хотел украсть, до того она, еще раз повторяю, была расчудесная вся. И ведь как: осенью, когда дорога схвачена так морозом, что бидоны выскакивают на ней из телеги, а он еще стеганет специально лошадь кнутом — и, конечно, Жучка не могла пропустить грома этого. А он, возчик, что ни день, то больше дразнит и больше: так она ему нужна была. То есть, я хочу сказать, потерять такую собаку — это все равно, что себя потерять. И я потерял. Ведь я не просто заболел — нет, я не заболел! — а вот что-то со мной произошло такое, что день стал путать с ночью. Но вот как об этом мать моя рассказывала Екатерине Петровне, которая пришла к нам, чтобы узнать, что со мной случилось, почему неделю целую пропустил я. Я, как она пришла, не слышал. Только вдруг учуял ее запах — и проснулся. Проснулся я и слышу:
— ...боюсь, не лунатик ли...
— Да что вы, Мария Ивановна, он просто очень мальчик впечатлительный.
— Ой, Катерина Петровна, но ведь вы подумайте тока: не хворат, а... как ночь, гляжу, поднимается. И одеватца молчком, и уходит. Я за ним: украдочкой, потихонечку, чтобы поглядеть: куда это он. И вот так встанет и глядит. «Мить, ты чего это?» — «Я, мам, погулять вышел». — «Да, чай, ночь». — «Нет, мам, день». — «Да что эта? Ты, чай, погляди: это луна, так светлота. Ты вон погляди, — показываю ему на окошки, — какие они темные». А луна, правда, зараза, сияет индо. Если бы не окошки темные, прямо, как днем. И уговорю его домой идти все же. И мучаюсь с ним полночи: «Голова, мам, у меня, голова, мам, у меня». И я мучаюсь с ним. Кормлю: днем-то спит, не ест ничего. Спит цел день; и вот бужу, бужу: айда, айда, погуляем». — «Щас, мам, ночь, я, мам, спать хочу». — Ну, прям... лунатик; ей-господи.