Выбрать главу

Дальше шла «эксплуатация» леса, корчевание пней, склад дров, строительные материалы. И какое неисчислимое от него богатство! Дубильное вещество, мочала, береста, орех, ореховое масло, буковое масло, торф, древесный уголь; смола, скипидар, канифоль, деготь, вар… Он бросил записывать — притупился карандаш. Если проработать с неделю в этом павильоне, можно не на шутку стать ученым лесоводом.

А если б можно было и общество людей устраивать так спокойно и справедливо, как общество деревьев? Вычищать сухостой, давая место молодняку, — но оставлять на полянке, на холме, в гордом возвышении, всем напоказ, могучую живую старость, эти красавцы дубы, развесистые, как само общество, чтоб учить молодежь, как надо жить и ветви давать во все стороны, шатром над путником, приютом для певчих птиц… Но мы вместо этого рубим дубы на кровати для баричей, а то и просто на дрова, — а то и озоруем, прожигая стволы и валя деревья под снег и дождь, медленно и без пользы догнивать в лесном бездорожье, — вот как изображено на этой картинке. «Бесполезная гибель леса». А сухостою даем стоять и не только не очищаем место для молодой поросли, но глушим и глушим ее, глушим и глушим… Он вспомнил серые конверты с надписью «секретно».

Пора было в гостиницу за вещами. Хорошо прошла командировка! Илья Николаевич остался очень доволен Выставкой. Доволен тем, что окончил ее осмотр, как начал, — без чувства конца и с открывшимся впереди продолженьем ее — в Симбирске.

Глава седьмая КОНЕЦ ВЫСТАВКИ

1

В августе работы у Чевкина почти не оказалось. Выставка явно пустела. Иностранные фирмы, продав, что могли, сворачивались. Представители их, как и доктор Андрью Муррей, полюбившийся за короткое время и рабочим, и ученым ботанического отдела своим простым обхожденьем, уехали еще в июле. Иностранных туристов больше не было. По обмелевшей Волге уже не ездили богатые русские купцы с женами, высаживаясь в Твери, а оттуда по Николаевской железной дороге, наезжая повеселиться на Выставку. Последней парой, которую Федор Иванович сопровождал по Выставке, были два немецких археолога, он и она, оба сухие, высокие, в очках, с красными от присохшего к ним загара лицами, зубастые, как щуки. Улыбаясь, они обнажали десны.

С самого утра Чевкин был в странном, непонятном ему состоянье. Он тоже, как двумя неделями раньше инспектор народных школ Ульянов, — видел запустение Выставки, внезапно упавший интерес к ней, и эти первые желтые листья осени, кружась падающие на дорожки ее. Но никогда еще она не казалась ему такой близкой и дорогой, как сейчас. Цепляясь за какие-то смутные надежды, он все ждал от нее неведомого, лично ему предназначенного чуда: необыкновенной встречи, яркого события, чего-то вдруг сразу определяющего судьбу. Фребелевский павильон он обходил, всякий раз прикусывая губу, как делают люди, воспоминая что-то стыдное для себя. Но чудо, неизвестно какое чудо, свет, падающий сверху, теплота и озарение — нежданные, негаданные — должны прийти до того, как эти лубочные избушки будут разобраны, цветы на клумбах увянут, турникеты сняты, флаги убраны, — должны прийти, обязательно должны прийти к нему.

Немецкая чета археологов сразу стала между ним и этим ожиданием чуда. Их длинные зубы, высовывавшиеся при улыбке, почему-то напомнили ему немецкого Рюбецаля на противной картинке в детской книжке, подаренной ему двадцать лет назад гувернанткой. Немцы казались ему агрессивными, жесты их наступающими, слова не просто словами, а намеками, и тон их не вопросительным, а знающим и напоминающим. Если б Чевкину пришло в голову взглянуть на себя в зеркало, он понял бы, что просто очень устал, устал почти до изнеможенья, и бедные немецкие археологи совершенно тут ни при чем.

Он сразу прошел с ними на кремлевский плац, к Севастопольскому отделу, в первой части которого разместился «археологический уголок» с историей Крыма, собранными памятниками дорийской колонии в Крыму, искусственно устроенными склепами с погребеньями древних христиан и большою картиной храма, где, по преданию, «крестился Владимир равноапостольный». Обычно всю эту часть Севастопольского отдела показывал кто-нибудь из русских историков; последним, кого тут слышал Федор Иванович, был сын историка Каченовского. Все они говорили повышенным голосом, сугубо патриотически, называя греческий Херсонес древним русским Корсунем, и Федор Иванович как-то непроизвольно и неожиданно для себя повторил в своих объяснениях запомнившиеся ему фразы: «Когда Корсунь была взята Владимиром, в ней, на развалинах древнего язычества, уже существовало христианство… Вы можете видеть, как в каждом карнизе, каждом барельефе поразительна эта смесь — языческого стиля со строгим вкусом христианства».