— Я был на выставке в Лондоне, в пятьдесят первом году, еще студентом, — первая выставка, слышали, — в Хрустальном дворце? Не говорю об архитектуре, но вы бы посмотрели порядок, — рассказывал хозяин, увлеченный воспоминаниями, — а съехался весь мир.
— Сравнить невозможно, — аккуратно отозвалась Варвара Спиридоновна. Обедневшая чиновница, она понимала по-французски и говорила с удовольствием, гордясь своим вмешательством в разговор.
— Ярмарочный городок, все эти петушки, гребешки, свистульки — хорошо за пятнадцать километров от города, где-нибудь на пустыре, и провести туда конку. Но ставить деревянные павильоны в центре, в историческом Кремле, среди дворцов и соборов — это бросать вызов судьбе, — продолжал Луи Феррари, обмакивая булку в кофе.
— Поджоги будут, поджигатели, — опять аккуратно выговорила Варвара Спиридоновна.
Жена Феррари молчала, опершись на пухлую, обнаженную до локтя руку, и поглядывала на неожиданного жильца. Она думала о своем сыне, учившемся в Льеже.
5Раскладываясь в комнате, Федор Иванович был обуреваем тысячью мыслей. Ему предстояло общаться с иностранцами, официально показывать Выставку с фасада, — а тут, чуть ли не первый же день в Москве она открывалась ему с черного хода, и через кого же? Через иностранцев! Федор Иванович, несмотря на все свое иностранное обличье, был большим патриотом. В глубине души он гордился и тем, что он русский дворянин, и своим, правда очень дальним, родством с К. В. Чевкиным, вхожим к царю и принимавшим участие в крестьянской реформе. А по характеру и по судьбе, изрядно потрепанный жизнью-мачехой, Федор Иванович был простым, открытым, быстрым на решенья человеком, забегавшим, как он сам говорил, ногами вперед своей мысли. Когда жизнь стукала его в лоб, он говорил себе: не суйся не подумавши. Так и сейчас, в вихре неотстоявшихся чужих сведений он уже принимал десятки решений: узнать, проверить, жаловаться, писать о безобразии наверх, стать самому корреспондентом какой-нибудь иностранной газеты… А поверх всего, как масляное пятно на бушующих волнах, он чувствовал, что влюблен в Выставку. Он готов был шпагу скрестить с каждым, кто вздумает охаять ее…
Так думал Чевкин, уже засыпая. Постель, разложенная на откинутом диване, была в тонком, — экспортном, — бельгийском полотне, какого не купишь в самой Бельгии. От нее пахло сухими розовыми лепестками. «Саше», — подушечку, набитую ими, — мадам Феррари предусмотрительно положила и для него, в еще пустой комод. Как тут не заснуть, несмотря на беспокойный, поднятый в душе вихрь. И Чевкин крепко заснул.
Все следующие дни он провел в лихорадке действия. Луи Феррари, как обещал, свел его с Делля-Восом и представил с полным званием, хотя Федор Иванович изо всех сил, начав даже заикаться от волненья, поправлял его, что пока не утвержден. Делля-Вос оставил слова «не утвержден» без вниманья и тут же, в сотый, может быть, раз усадив его перед собой в кресло (Феррари, сославшись на занятость, уже ушел), стал говорить наизусть, словно переписчице диктовал, то самое, что он долгом своим считал всем и каждому говорить о Выставке. Виктор Карлович Делля-Вос, кроме всего прочего, особо руководил самым важным, техническим отделением на Выставке.