Когда Чевкин перестал, наконец, говорить, вынул платок и обтер им вспотевшее на солнце лицо, она спросила:
— А скажите, что именно вы знаете? То есть из «чего-нибудь да как-нибудь» осталось ли у вас положительное, экзамен выдерживающее знание какого-нибудь, предмета?
— Осталось, — подумав, ответил Чевкин. — Знаю французский, немецкий, английский, латынь — хорошо. Итальянский, греческий — хуже. Черчение. Игру на рояле. Историю архитектуры. Физику и математику в пределах первого курса университета. Остальное — в пределах гимназии. Танцую. Даже — камаринскую! Любил гимназистом танцевать. Кажется — все.
— Господи боже! — вздохнула девушка. — Если б я когда-нибудь столько знала, да я бы горы своротила! А вы раскисли. Ну пока оставим это. Второй вопрос: не революционер. Что вы вкладываете в эти слова — «не революционер»?
Федор Иванович опять задумался, на этот раз немного дольше. А когда начал отвечать, заговорил медленно, подыскивая каждое слово:
— В целом — я почти всегда жизнью, то есть действительностью, верней — той частью жизни и действительности, в которой в каждый данный момент обретаюсь, — доволен. Вижу, что есть лучшего в ней, как говорится — положительного, и это — сразу — без особого наведенья, без размышленья. Лучшее бросается в глаза, захватывает, иной раз увлекает. Критическое чутье почти отсутствует. То есть мне гораздо тяжелее подходить к вещам критически. Просто не хочется критиковать. Есть так много прекрасного — в природе, в людях, в книгах, так интересно многое, что совершается, например — в науке, в общественной жизни, — что не тянет выискивать отрицательное. Говорю «доволен жизнью» не в том смысле, что не бывает минут отчаянья, безнадежности. Такие минуты есть. Такую минуту вчера утром, например, переживал. Но это от недовольства не миром, а самим собой, презрение к себе, неверие в свои силы.
Он замолк и несколько виновато повернулся к девушке. Он старался все передать в точности, но, когда говорил, что-то неприятное, протестующее шевелилось в нем.
— Очень это плохо? — нерешительно спросил он, заглядывая ей в глаза.
Но глаза девушки не смотрели на него, они были опущены. Ей, в ее собственном внутреннем мирке, это признание показалось чем-то начисто стершим все ее предыдущие, добрые о нем выводы. Но выразить это на словах — не так-то легко. И несколько минут она сидела молча, не глядя на него, а он тоже стал глядеть на дорогу.
Они ехали сейчас густым лесом, и время было за полдень. Лошадь, видимо, притомилась, от боков ее шел пар, и она часто взмахивала хвостом, отгоняя мух. Возница подремывал и едва-едва шевелил вожжами. Вдруг Чевкин услышал, как девушка заговорила, — не своим обычным, полноводно-звонким голосом, а как-то глухо:
— Видите ли, я мало над таким типом думала, поэтому не сразу отвечаю. Прогресс по Лаврову, — и мы все с этим абсолютно согласны, — делает «критически мыслящая личность». Без чутья критика, без взгляда на недостатки, на отрицательную сторону жизни, нет движения вперед, а жизнь ведь сама есть движение вперед, иначе ни в чем не было бы смысла. Реакционеры более полезны, чем вы, например. Они так и высматривают отрицательное, только не там, где надо, — они именно в положительном видят отрицательное. Но они полезны, чтоб с ними бороться… А вы… — Она чуть не плакала, ей не хотелось обижать человека, не больше всего не хотелось, чтоб этот объект пропаганды оказался неспособным воспринять пропаганду. Почти сквозь слезы она махнула на него рукой. — Вы просто безнадежный какой-то. Вас и по Спенсеру некуда поместить. Ну подумайте, раскиньте мозгами: вокруг безобразие творится, правительство озверело, школу обезобразили, печать обезобразили, людей ни за что ни про что в тюрьму сажают, в. деревнях голод, мрак беспробудный, девять десятых народа человеческих условий для простой, скромной жизни не имеют, — и вы довольны. Довольны! Подумайте, ведь это узость и даже не узость, куриная слепота какая-то!
Неизвестно, что бы ответил ей расстроенный Федор Иванович, если б извозчик неожиданно не повернулся к нему. Лошадь стала.
— Барин, дневать пора, — сказал он внушительно. — Лошади дать отдых часок, овсеца ей засыпать, да и нам не худо поисть, — он так серьезно, с таким ударением выговорил это «поисть», что Чевкин с ужасом вспомнил: никакой еды не купил на дорогу! И тоже был голоден, хотя совсем в разговоре не замечал этого.
— Может быть, тут деревня поблизости?