Вся Европа охвачена была манией выставок после того, как Англия первая устроила такую у себя. Они окупались. Они укрепляли промышленность и торговые связи. На них можно было открыто изучать, что делалось у стран-соперниц. Словом, выставки — одна за другой — начинали устраиваться в разных местах Европы и заменять собой дипломатические ассамблеи. Но для России, для русских ученых они имели особо важное значение. Россия так явно отставала и в культурном и в коммерческом отношении, и это так вредило ее международному престижу! Молодой русский капитализм только начал голову высовывать из пеленок, а в Европе давно кричали о выгоде приложения капитала в России, о дешевке рабочей силы в ней… Английские, бельгийские, французские промышленники и фабриканты плотно оседали на русских окраинах, там, где поблизости уголь, руда, леса. А русские фабриканты задыхались от этой дешевой силы, — от ее темноты, неумелости, непроизводительности; им не хватало мастеров, командиров производства, низшего технического персонала… все упиралось в технику. И когда, после успеха Этнографической выставки в Москве и мануфактурной в Петербурге, профессора на своих собраниях вдруг произнесли: «Политехническая выставка», первыми зашевелились и откликнулись купцы. О выставке сразу заговорили как о частном предприятии на частные средства. Частные средства потекли большими, тысячными пожертвованиями от именитых торговых фирм Губонина, братьев Поповых, Шаблыкина, от самого Тимофея Саввича Морозова, от железнодорожного туза-миллионщика Карла Федоровича фон Мекка. Первый в царстве помещик, Романов, тоже откликнулся пожертвованием из своих частных средств; и князь Сергей Михайлович Голицын, пустившийся в коммерческие аферы вслед за купцами, тоже оказался в числе жертвователей. Министр финансов, Михаил Христофорович Рейтерн, охотно принял звание почетного члена комиссии, когда эта комиссия была создана, — ведь его министерству раскошеливаться не пришлось.
Во всех этих разноликих силах и влияниях явно было только одно: время для серьезного вопроса о технике, о необходимости поднять и усилить отечественную технику — очень назрело; и Политехническая выставка была нужна государству и обществу, со всех сторон нужна: и как смотр всего наличного, что имелось в стране; и как показ его не себе только, а и наружу, за рубежи, чтоб знали и видели; и как место, где на ходу можно и поучиться, и поднять назревшие вопросы. Но, помимо таких общих целей, у каждого из участников была своя цель, и если представить себе цели как оттенки всевозможных; цветов, получилась бы довольно пестрая палитра — «борьба колеров», как сказал бы художник, до выработки единого колорита.
Хотя, если судить на отдалении времени, вот сейчас с наших вершин сознания, — в идее выставки в самом начале преобладал один очень могучий колорит. Выставка задумана была как московская. В те годы «Москва» и «Петербург» еще не лишены были, — да, впрочем, вряд ли когда и вполне лишатся, — того специфического идейного наслоения на прямом их словесном смысле, какое выработал и придал им дуализм русского исторического развития. В Москве все еще, по старой памяти, несмотря на смерть Хомякова и Константина Аксакова, княжили в своих домах славянофилы, с летами и сединами лишь набираясь большей густоты того «духа», какой, за неимением лучших наименований, определяли и как дух «искони русский», и как дух «Москвы-матушки» или «расейский» — понятие не то географическое, не то совместившее в себе по звучанию нечто и от «расы» и от «россиян».
Москва, к счастью для нее, была, кроме всего прочего, и провинциальная, широко открытая для гостей и разговоров, фрондирующая в своих гостиных, всегда несколько чем-то и за что-то в обиде и потому имевшая на кого-то и на что-то зуб. Один из хозяев города сам был славянофил, — Юрий Самарин, много лет сидевший простым гласным в Московской думе, но заправлявший всеми ее делами. Злые языки говорили про него (или доносили при случае), что все доклады, какие в думе делаются, пишет он сам за всех, и все решения, какие в думе проводятся, решает он сам за всех.
А в Петербурге — Петербург был хоть и детищем Петра — преобразователя сермяжной Руси, — ко и столицей империи, местонахождением двора и центром той симметричнейшей паучьей ткани, какая протянута была над империей— центром чиновничества. «Западников» в нем осталось, — за вычетом тех, кто сидел по тюрьмам и пребывал на чужбине, — раз, два, и обчелся, да и те были кандидатами на выезд. Но что-то оставалось, что-то… несмотря на железные скребницы III Отделения, жандармскую метлу, серые тени Гороховой улицы, просиженные департаментские стулья… что-то. В чем, где? Москвичи говорили: петербургский душок, петербургское веянье, — отнюдь не разумея ни острого пера петербургских журналистов, ни чего-то придворно-полицейского. Откуда рождалось это веянье над призрачным городом берегов Невы, эфемерное, не вмещаемое в понятия и, казалось бы, так мало приспособленное к удушливым испареньям каналов, острой игле, пронзающей небо, непримиримой прямизне проспектов? Но вот же было оно, было бесспорно, и веянье это всякий раз встряхивало славянофилов, как электрический ток, воскрешая исконную, нестребимую ненависть. Быть может, исходило оно нескончаемой эманацией от красоты его фасадов, перламутрово змеившихся в черноте каналов, от ненаглядного рисунка чугунных решеток, — глядишь не наглядишься, — от тяжелой головы Исаакия, уходящей по самые плечи фронтонов и, несмотря на тяжесть, — прекрасной своей непостижимой четкостью в небе, своим отношеньем к пространству вокруг. Поставь эту четкость, обозримость, графическую тонкость линий, этот постоянный простор небесный и водный, охватывающий, как две створки раковины, жемчужную красоту города, — поставь это все рядом ну хоть с уцелевшими от пожара пухлыми московскими особнячками, с пряником юсуповского дома, со всеми этими храмами и хоромами, — криво-горбатыми переулочками, вшивыми, каретными, черногрязскими, сивцевыми, — горками, рядами, проездами, переездами, овражками, — покрытыми поверху россыпью ярко-золоченых либо зеленых церковных луковиц, а внизу — круглой дребеденью булыжников, — и сразу почуешь разницу. Веянье шло, как из дальних морей-океанов на глухой континент, словно сквознячком из пробитого окошка. А за этим окошком мерещилась Европа со всей ее чуждой утварью, со всем ее несоответствием русской земле, — парламентами, дерзостными речами, скандалами в министерствах, вотумами и запросами…