Выбрать главу

Несколько дней назад одетая в черное старушка принесла домовладельцу Феррари билеты на первое представление в стенах Консерватории оперы «Орфей» Глюка. Такие билеты разносились по всей зажиточной Москве, — спектакль был благотворительный, сбор на содержанье консерватории. Многих, кому приносили эти билеты, не оказывалось в тот день дома, как отвечала, приоткрыв парадное, прислуга. Кое-кто из бравших билеты потом снисходительно передавал их гувернеру своих детей или бедной родственнице, а та пыталась продать их, в свою очередь, и, не успев, прятала на память в шкатулку с сувенирами. Старик Феррари заплатил за них вдвое. И вот эти два билета достались Жоржу.

Казалось бы, музыка находилась в те годы у русских в почете. Когда в январе прошлого, 1871 года хоронили в Александро-Невской лавре композитора Серова, на похоронах присутствовали не только известная покровительница музыки, великая княгиня Елена Павловна, но и великий князь Константин, и принц Ольденбургский, а народу было так много, что полны были им даже улицы вокруг лавры. Известно, что Серов ратовал за Бетховена, и один из придворных, бывший в Лавре, сказал своему соседу: «Сравните эти похороны нашего Серова с тем, как немцы хоронили своего Бетховена!» Несколько дней это «бон-мо» ходило по Петербургу, как горделивое выражение нашей высокой музыкальной культуры. В иностранных газетах все это упоминалось одобрительно, как и пристрастие к музыке царя. Тотчас после выстрела Каракозова, приняв многочисленные депутации, он, как известно, поехал во французскую оперетту, а вечером, уставший от оваций и музыки, но с чувством удовольствия записал в свой дневник: «Вечером во французском театре Deveria.[5] Ура, боже царя храни. La belle Hélène,[6] глупо, но смешно, потом дивертисмент…»

Гиганты русской музыки творили в те годы. На «музыкальном отделении» самой Выставки, председателем которого был избран популярный К. Ю. Давыдов, состояли в членах знаменитый скрипач Альбрехт, Римский-Корсаков, Ларош, а программы обещанных ими симфонических концертов пестрели лучшими произведениями Глинки, Даргомыжского, Мусоргского, Кюи, Направника, Балакирева, Чайковского, Римского-Корсакова, Серова… Казалось бы, какой могучий расцвет музыки на Руси!

А консерватория в Москве, возникшая каких-нибудь шесть лет назад, в 1866 году, — этот молодой рассадник музыкальной культуры, — едва держалась. Вечное безденежье, вечная нехватка на оплату педагогов, на содержание самого здания, не говоря уж о помощи самым ярким, самым талантливым, но неимущим ученикам, и наконец — вечно протянутая рука ладонью кверху в сторону благотворителей — какое это было мучительнейшее униженье искусства! Совсем недавно внес свою лепту в кассу известный Боткин. Но то была капля в пустыне. И вот Николай Рубинштейн, директор Консерватории, человек большого вкуса и таланта, сам композитор, — поставил силами своих учеников знаменитую в музыкальном мире оперу реформатора оперной музыки, Вилибальда Глюка, — «Орфей». Он работал над ней со всем составом своего училища не только для сбора средств. Для него постановка «Орфея» была школой и экзаменом, — во-первых, для учащихся-вокалистов, во-вторых, для учащихся-инструменталистов, а в-третьих, для поднятия общей культуры учеников, — и все это слитно, сразу.

Главную роль Глюк отвел хору, — и он учил свой хор, добиваясь от него высокой выразительности. Николай Григорьевич сам вел подготовку к спектаклю в целом, хотя каждым из участниц и участников руководил его Преподаватель. Молоденькая Эйбоженко, с ее прекрасным голосом, пела в двух первых актах «Орфея»; она училась у профессора Гальвани. А в последнем акте «Орфея» пела Кадмина, — по классу русской преподавательницы Александровой; и ее же класса ученица Беляева пела Эвридику, чередуясь с Богенардт по классу Вальзен. Такое дублирование исполнителей в одном и том же спектакле было задумано, чтоб показать лучших учениц и методику разных преподавателей.

Николай Григорьевич Рубинштейн знал самое слабое место спектакля — оркестр. Но слабоватость оркестра и достоинства певиц, особенно великолепная спетость хора, и то понимание нового, что вложил в оперу Глюк и что изо дня в день Рубинштейн, при подготовке спектакля, рассказывал, объяснял, примерами раскрывал всем участникам, — осталось, как он гневно жаловался потом, совершенно незамеченным тугоухими москвичами. Какой-то, воспитанный на итальянщине, критик важно писал, что Эйбоженко еще не умеет «гасить звук», а резко обрывает арию. Другой советовал ученицам консерватории учиться пластике у Рашель… И Рубинштейн негодовал: нет никаких «арий» у Глюка! И это музыка, музыка, великая музыка, а не пантомима! Главное же, что вызывало его удивленье, это — с первого спектакля (он был потом не однажды повторен) в зале было пустовато, хотя на «Ограбленную почту» какого-то иностранного автора, где стреляли и таинственно прятались за декорациями сыщики, в Малый театр публика валила валом. Пустоватая зала Благородного собрания немало удивила и наших двух посетителей, имевших отличные места в первом ряду, — Федора Ивановича и Жоржа Феррари.