Казалось бы, что Воронеж? До Воронежа ли было дело Петру? Ан и Воронеж поднял свой бокал над страной. Ведь в нем, а не в другом каком городе сохранились особые Петровы следы. И если Олонец хвастает «основанием в 1703 году горных литейных заводов и города Петрозаводска, а также устройством канала судоходства», — то тут, в Воронеже, сохранились со времен Петра в пригородных слободах ни много ни мало как установленные им чины. Чины! Атаманский, Конно- и Пеше-Казачий, Конно- и Пеше-Стрелецкий, Пушкарский, Бобыльский и Канцелярский! Депутаты от всех этих чинов участвовали на празднике, — словно двухсотлетняя давность сохранила их, как засохшие цветы между страниц тяжелой книги Истории.
Чуть ли не везде, где побывал царь Петр, собирали сейчас деньги на памятник ему, на гимназию его имени, на ремесленное училище, на постамент с доской. Но кое-где, — у моря, в прорубленном, как окно в Европу, городе-короне, Кронштадте; в сухопутном, среди полевого раздолья, пыльном городишке, имя которого возносили в те дни как бархатное армейское знамя, — в Полтаве, — собирать на памятник не надо было, памятник уже стоял, процессии с музыкой двигались к монументу полтавской победы, да мальчики декламировали на вечере в школе:
Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен. Он весь, как божия гроза. …И грянул бой, Полтавский бой!И тут голос декламаторов непременно срывался в захлебывающийся, звенящий дискант, наполненный неистовым мальчишеским ликованьем:
…Но близок, близок час победы, Ура! Мы ломим, гнутся шведы. О, славный час! О, славный вид! Еще напор — и враг бежит; И следом конница пустилась, Убийством тупятся мечи, И падшими вся степь покрылась, Как роем черной саранчи.А в Кронштадте, на алой подушке, при почетном карауле, с музыкой и парадом из собора Андрея Первозванного к монументу Петра вынесена была Андреевская лента, полученная Петром за взятие шведских судов и пожалованная им первой «морской церкви»; да старая петровская пушка на валу против средней гавани неожиданно молодым голосом рявкнула сигнал к началу салютов.
Жители двух больших остзейских провинций деньги на памятник собирали. Хотя с остзейскими провинциями, да и с Варшавой вышло не совсем ладно.
Хитро, очень хитро, по мнению жандармского управления, начала свой тост Эстляндия. Конечно, были в Ревеле и пожертвования купцов, и шествия из ратуши черноголовых, и не обошлось без любимого там хора. Но все выступали на немецком языке, задав работы жандармской канцелярии. А темою проповедники избрали сказанное Петром о себе крылатое слово, тоже на немецком языке, что он «Ein Herr über die Leiber und nicht über die Geister seiner Untertaner sein wollte», — «хозяином над телесами, а не над духом подданных своих быть хотел». Не над духовной их жизнью, не над языком, не над школой, не над религией, не над обычаями, — вот как понимал Петр власть свою. Это во весь голос произнес на собрании учитель Ганзен и добавил, — в чем и усмотрена была сугубая хитрость, — что императорское слово свято соблюдается его августейшими преемниками относительно здешнего края.
Но хитрость Эстляндии, при всей ее благонамеренности, обернулась боком. Лифляндия в те же дни постановила открыть в Риге гимназию имени Петра и деньги на это собрала, но генерал-губернатор, князь Багратион, один во всей юбилейной комиссии грубо настаивал, чтоб язык в этой гимназии был русский, чем вызвал в праздничные дни взрыв такой ненависти среди населения, что пришлось ретивого князя убирать с поста. Не лучше произошло и в Варшаве. И опять-таки громогласно, на торжестве, на подписном обеде, где присутствовал цвет польского дворянства. Тут отличился уже начальник местных войск, бравый вояка генерал-майор Сокович. До торжества он в кругу близких похвалялся, что даст перцу полячишкам. И дал. Предварительно хлебнув, он с бокалом в руке начал: «Шляхта и ксендзы безвозвратно погубили Польшу. Все народности славянской крови тяготеют друг к другу, жаждут единения, — но поляки — нет, полякам идея панславизма явно не по душе…» Тут он, должно быть, так воодушевился, что сразу «отверз уста» на самую горькую накипь в душе своей, словно терпел, терпел, — и не вытерпел: