— А не съедят ли они все мятные лепешки сами?.. — неожиданно, на дурном французском языке, произнесла немка.
Чевкин торопливо перевел ее по-своему: «благодарим вас за вашу любезность»; забыв, что дама сама знает французский, и, только встретив ее ледяной взгляд, он понял свою оплошность. На том и закончилось посещение «Фребелевского павильона». Чевкин сделал и еще одну оплошность; он забыл показать интересные пособия для слепых детей и коллекцию предметов для обучения глухонемых, купленную Солдатенковым и пожертвованную им Обществу глухонемых. Тут бы ему и сказать небольшую речь о широком содействии молодого русского капитала в области народного просвещения и о том, что все собранное на Выставке — коллекции, пособия, меблировка и прочее, — плод частной инициативы, частных пожертвований… Но ничего не сказал Чевкин, хотя и готовился к тому. Искусственным и даже оскорбительным показался ему «детинец» Мамонтовой, рассчитанный на богатые семейства, каким, собственно, и детинцы-то не нужны, могут иметь их у себя дома. И кроме этих мыслей, помешали Чевкину серые глаза петербуржанки, прочно засевшие в его памяти.
Рассеянность Чевкина отразилась и на посещении архитектурного отдела, где австрийцу, заинтересованному в строительных материалах, пришлось во всем разбираться почти самому. Но разбираться было легко. Печать высокой интеллигентности лежала на всем этом большом отделе. Он был устроен не только очень грамотно, а и дидактично: вот посмотрите сперва, чем мы, русские, еще в древности отличались в своем строительстве от того, как строили в то же самое время сербы, Византия, Восток, Запад. А наметав глаз на различиях, вы и сами разберетесь в сходстве и заимствованиях… Это не было написано над стендами. Но так отчетливо показано в рисунках и макетах, что приходило неизбежно в голову. Материалы и орудия строительства развертывались перед зрителем в их естественном виде; и также натурально или почти натурально — в тщательных макетах, — можно было проследить группы работ по дренажу, кладке фундамента, стен, потолка, перекрытий, окон, дверей и затворов, лестничных клеток, зонтов и решеток балкона; кладки кафельных печей, проводки водопровода и, наконец, вентиляции, дела нового на Руси. Тут же были образцы всех видов обмазки, обшивки, облицовки, окраски, гальванопластики, тоже очень большого новшества, — а дальше шло искусство драпировки, формы мебели, резьба, чеканка. Австриец шел мимо всего этого, как грамотный проходит мимо азбуки. Но очень внимательно пересмотрел и даже перещупал все сорта нашего войлока и пакли, вытянув легонькую струйку и помявши ее в пальцах; заглянул в вяжущие растворы и опять пальцем потрогал замазку. В этом отделе пахло глиной и сыростью, дамы тянулись в соседний, где нарядно смотрели со стен проекты, а на столах расставлены были картонные модели. Но австриец, вместо того чтоб идти дальше, вернулся к самому началу и, показав Чевкину на предметы и рисунки уличных тротуаров и мостовых, заговорил по-немецки. Он сказал: вот это уже старó; улиц не будут больше мостить и «выкладывать», их будут «обливать», «покрывать», непременно оставляя полоску земли. «Чтоб дышала земля», — добавил он, улыбнувшись: «Es atme die Erde», — тоном многозначительной заповеди.
Чевкин повел его одного в угол, где стояла гнутая мебель, изобретенная крестьянином Земсковым. Из ветвей клена и ясеня, простейшей формы — тумбочки, стулья, — она не произвела на австрийца никакого впечатления, и он сказал Чевкину коротко: «Я ошибся, не поняв слова „гнутый“. Наша мебель не гнутая, но плетеная, и сорт деревьев — другой».
Последним в программе был отдел археологический. Вчера, до изнеможения набегавшись и натрудившись с народными учителями, Федор Иванович не чувствовал никакой ни умственной, ни душевной усталости. Наоборот, он вернулся домой обогащенный, ему грустно было расставаться с ними. А тут, с этой группой, по всей видимости очень образованных, знающих людей, приехавших в Россию ведь не просто так, а несомненно заинтересованных в Выставке, — он словно пудовые гири таскал на себе. Все отделы, обойденные с ними вместе, как бы вылиняли у него на глазах, потеряли свою значительность. Он угрюмо шагал в хвосте своей группы, разбиравшей по плану, куда нужно идти, и думал, что, может быть, рыжий коллега из Киева прав; может быть, обрушивать надо поток сведений, не слушая живых людей, и «классифицировать», как предложил он? Толстый голландец вдруг остановился. Вынул длинную сигару изо рта. Посмотрел направо, налево, поднял брови, нагнав морщины на лоб, и глаза его выразительно остановились на часах. Вон оно что, — обеденное время по-европейски, верней — второго завтрака. Так будь же по-рыжему! Веду их в русскую кухню! И Чевкин круто повернулся к выходу.