— Они известны нам потому, что схожи с нашими!
И снова с балкона раздались возмущенные крики. Кингсли прикусил губу, понимая, что каждое сказанное им слово только усиливает презрение публики. Разум велел ему молчать, и все же он не мог остановиться. Он хотел, чтобы люди поняли, что он прав.Не с точки зрения нравственности, поскольку это считал делом совести каждого, но прав интеллектуально.У него имелись неоспоримые доводы.
Где-то вдалеке военный оркестр заиграл «Прощай, Долли Грей». День был теплый, и высокие окна зала суда были приоткрыты, поэтому музыка была слышна, даже несмотря на шум.
Старая, всеми любимая песня времен Англобурской войны снова стала популярна в первые дни войны, когда с вокзалов Ватерлоо и Виктория уходило множество эшелонов британских экспедиционных войск. В последние годы песню исполняли реже, и Кингсли пожалел, что услышал ее именно сейчас. Это была любимая песня его сына, и Кингсли много раз наблюдал, как малыш марширует по их уютной гостиной, а жена сидит за своим любимым пианино и поет.
Кингсли попытался перестать думать о своей семье. Он пытался не думать о ней с самого ареста, но безуспешно. В более счастливые времена Кингсли верил, что важнее семьи для него и быть ничего не может, и все же пожертвовал ею ради сухих принципов и ненавидел себя за это.
— Я не одобряю действий кайзера! — сказал Кингсли собравшимся, злобно глядевшим на него сверху вниз. — Я считаю, что катастрофа разразилась во многом из-за его непомерного тщеславия и агрессивности и он — главный виновник того, что сейчас происходит…
— Что ж, мы счастливы это слышать. — Голос судьи сочился сарказмом. — Вне всякого сомнения, генерал Хейг в ближайшем приказе по войскам изложит ваши соображения — они поднимут боевой дух войск.
— И все же, — гнул свое Кингсли, — несмотря на все ошибки, кайзер возглавляет развитое империалистическое государство! Как и его двоюродный брат, Его Величество король Георг. Да, у нас царит демократия, а в Германии всем заправляют олигархи, но воюем мы друг с другом не поэтому. До недавнего времени наш союзник Россия была такой же абсолютной монархией, как и Германия. Я не понимаю, по какой причине такие схожие европейские страны вынесли народам друг друга смертный приговор.
— Искать причины — не ваше дело, сэр!
— Я считаю это не просто своим делом, а своим долгом.
— Имей вы хоть малейшее представление о долге, сэр, вы были бы во Франции!
Раздались одобрительные крики, и Кингсли показалось, что судья с радостью позволил бы публике спуститься с балкона и линчевать его прямо в зале суда.
— Вы гражданин этой страны, подданный Его Величества! — гремел судья. — Если вы хотите воздействовать на национальную политику, у вас есть право голосовать. Если вы хотите воздействовать на нее сильнее, то, внеся избирательный залог, вы имеете право баллотироваться в парламент. Вы всю жизнь прожили в удобстве и достатке под защитой парламента и короны. Вы с радостью пользовались правами и привилегиями британского гражданина. По какому праву вы теперь уклоняетесь от своих обязанностей?
Кингсли пытался поймать взгляд судьи. Публика была настроена крайне враждебно, и Кингсли, хоть и держался уверенно, был в ужасе, что стал объектом такой агрессии. Могло даже показаться, что его боевой дух иссяк.
— У меня нет такого права, сэр, — тихо сказал он.
— Говорите громче, подсудимый! — потребовал судья.
Кингсли снова поднял голову и посмотрел судье прямо в глаза. Он знал, что слушание подходит к концу.
— Я не имею права уклоняться от выполнения своих обязанностей. Если, конечно, я не готов принять последствий. Но вы ведь понимаете, сэр, что я готов принять их. Поэтому я здесь. Я здесь, чтобы принять последствия положения, в котором мне, к сожалению, довелось оказаться.
После этих слов волнение в зале утихло, хотя всего несколько секунд назад зал вполне бы мог превратиться в медвежью яму. Свирепствующая толпа была ошеломлена неожиданной покорностью Кингсли. Судья тоже заговорил спокойнее. Казалось, что на самом деле, несмотря на крики и злость, участь Кингсли его беспокоила.
— Инспектор Кингсли, — сказал он, — вы осознаете, что я законом наделен правом проявлять терпимость к пацифизму, если этот пацифизм основан на истинном моральном или физическом отвращении к лишению человека жизни?
— Так точно, сэр.
— Я наделен правом приговаривать людей, разделяющих такие принципы, к трудовой повинности: они могут трудиться на благо своей страны в мирном качестве, но обычно не попадают в тюрьму.
— Я понимаю.
— И все же вы не желаете прибегнуть к этому доводу в свою защиту?
— Я не пацифист, сэр. И я не считаю, что каждая человеческая жизнь священна. Полагаю, что существуют обстоятельства, при которых убийство может быть оправдано, возможно, даже в таких масштабах, как это происходит сейчас на полях Бельгии и Франции, хотя с трудом могу представить подобные обстоятельства. Причина, по которой я предстал перед вами сегодня, заключается в том, что, на мой взгляд, эти обстоятельства никак не сочетаются с обещаниями, данными нашей страной Бельгии на Лондонской конвенции держав 1839 года.
Затишье продлилось недолго. Публика на балконе снова занервничала. Кингсли услышал предостерегающий голос жены: «Выскочек никто не любит». Зачем поднимать вопрос о конвенции? Зачем упоминать эту дату? Это прозвучало заносчиво и по-книжному и могло только усилить и без того глубокую враждебность зала. Но Кингсли никому бы не позволил себя запугать. Главное — факты. Только ониимеют значение при оправдании войны. Кингсли эти факты были известны, и он бы не позволил себе преуменьшить важность своих доводов просто для того, чтобы потворствовать невежественной, готовой принимать лишь догмы толпе.
— То есть вы считаете, — поинтересовался судья, — что такая великая и могущественная держава, как наша, не должна была прийти на помощь маленькой, храброй и доблестной Бельгии, когда ее захватили?
— Если причина нашей нынешней военной операции заключается именно в этом, тогда мне кажется странным, что мы не несем подобных обязательств перед народами африканской страны Конго, которую «доблестная» Бельгия с радостью захватила, подчинила себе и поработила, причем, осмелюсь сказать, с жестокостью, превосходящей ту, которую немцы продемонстрировали в Европе.
— Вы сравниваете участь дикарей с судьбой христиан, с судьбой белых людей?
— Да, именно так.
Судья, похоже, растерялся. Несколько лет назад невероятная жестокость бельгийских империалистов действительно вызвала волну критики в Британии. Но эта критика была забыта, когда Бельгия обрела новый статус — статус мученика.
— Бельгийское Конго не имеет никакого отношения к вашему делу.
— Позвольте спросить, почему?
— Потому что вы британский гражданин, инспектор Кингсли, и мы обсуждаем британскую политику, а если каждый будет по своему усмотрению выбирать лишь определенные установки национальной политики и следовать только им, это будет анархия. Вы анархист, сэр?
— Нет, сэр.
— Приятно слышать. Было бы странно, если бы человек, четырнадцать лет прослуживший в лондонской полиции, оказался анархистом.
Кингсли знал, что ничего не добьется, и вдруг на него навалилась усталость. Прошедшие с ареста месяцы вымотали его, и судебное разбирательство само по себе было полным кошмаром и лишало последних сил. Он решил, что надо поспособствовать завершению разбирательства.
— Сэр, мне жаль, что я доставил вам и этому суду столько неприятностей. Искренне жаль. Я понимаю, что с точки зрения закона моим действиям нет оправдания и вы можете вынести только один приговор. Могу сказать одно: в сложившейся международной обстановке я вынужден, с величайшим сожалением, отказаться от своих обязательств подданного короля. Я не могу прятаться за моральными или религиозными принципами. Да, есть люди, которых я мог бы убить. Да, есть войны, на которых я мог бы сражаться. Одно могу сказать, сэр: это что сейчас идет не такая война и сражаются в ней не такие люди.