Мы с Агатой жили в маленькой квартире. И злополучное зеркало, и портрет, вызвавший у меня нынче какое-то смутное беспокойство, и наше супружеское ложе - все это находилось в одной тесной комнате. Дядя Самсон, желая показать свою скромность, требовал, чтобы я постелил ему в кухне, но я, воспользовавшись отсутствием Агаты, уложил его на нашу постель, а сам лег на пол, подложив себе тонкий надувной матрас.
Могучий организм и несгибаемый дух моего дяди не признавали такого, чтобы тревоги и страхи могли как-то помешать здоровому сну. Он захрапел, едва его голова коснулась подушки, а я ворочался с боку на бок и не мог уснуть. Причин для беспокойства было уже слишком много, чтобы я понимал, какая именно не дает мне спать этой ночью, но я и не стремился выявить эту причину, понимая, что устранить ее и обрести покой мне все равно не удастся. Я только чувствовал, что меня и пугает и раздражает все на свете, а это мало что недостойное мужчины чувство, оно к тому же и терзает душу, как ничто другое на свете.
В особенности меня раздражал все усиливающийся храп дяди Самсона. Сказать начистоту, он в некотором смысле даже и пугал меня, поскольку в нем заключалось нечто нечеловеческое. Вернее, заключалось это нечеловеческое не в том, как храпел дядя, остававшийся безусловно человеком, а в моем отношении к его храпу, странным и удивительным образом помещавшимся внутри происходящего с ним. Иными словами, я сам - поскольку мое отношение было частью меня самого - помещался в дядиной жизнедеятельности, которая в настоящую минуту и выражалась ярче всего в бешеном храпе. Постичь это трудно, но это так.
Выходит, я отчасти как бы и храпел - я, который глубоко страдал именно оттого, что не мог уснуть. Это доводило меня до неистовства. В комнате, погруженной в ночную темноту, начиналось что-то нехорошее, бесовское, какая-то жутковатая свистопляска зла и ненависти. Тем человеческим, что еще оставалось во мне и сопротивлялось входящему в меня злу, я понимал, что лучше, пока не поздно, разбудить дядю Самсона, которому мне вовсе не хотелось причинять боль и который всего лишь перемежал громоподобные раскаты храпа выделыванием тоненького свиста и каких-то хрустальных вскриков.
Я поднялся с пола, как лунатик. И первым делом мой взгляд упал на портрет Агаты. Она стояла в непринужденной позе и она улыбалась - такой изобразил ее художник, по всей видимости, влюбленный в мою жену. Но в том-то и дело, что я слишком ясно для ночной поры увидел ее. Правда, с улицы просачивался скудный свет фонарей, луны и звезд, но сомневаюсь, чтобы в нормальных условиях этого было достаточно для той пронзительной остроты, с какой внезапно явилось мне изображение.
А условия явно были ненормальные, и она, Агата, была как живая. Я не просто читал запечатленную кистью художника улыбку, я видел улыбку настоящую, исполненную лукавства, тайного смысла и затаенного зла. И это моя жена? Я в оторопи стоял перед портретом, забыв, что собирался разбудить дядю, пока он своим храпом не довел меня до греха. Я, как последний дурак, стоял в длинных до колен цветных трусах перед портретом своей жены, которая сверху вниз смотрела на меня с презрением и холодным, как бы шипевшим в змеиной усмешке ожиданием. И я сознавал себя беспомощным, маленьким и ничтожным.
Вдруг она быстро подмигнула мне, а затем легко выступила из пределов картины и очутилась рядом со мной. Да, я ощущал ее, я сознавал ее присутствие, не мог сомневаться в нем. Признавать или не признавать это существо своей женой тотчас стало проблемой, которой мне не было дано сейчас заниматься. Теперь я знал, что должен делать, а вот правильно ли и справедливо ли я собираюсь поступить, это уже было для меня из области вопросов, не поддающихся решению.
Агата (а у меня нет выбора, я вынужден называть ее так) взяла со стола тяжелую фарфоровую вазу и направилась к кровати, где продолжал беспечно храпеть дядя Самсон. Мне из основательных предметов подвернулся только дурацкий белый слоник, которого моя теща непременно хотела видеть у нас, да еще на самом видном месте. Сейчас он пригодился.
Удары вазой и слоником посыпались на бедного толстяка. Он прежде всего издал недоуменный выкрик, который резко оборвался, а затем несколько раз взвизгнул полузарезанной свиньей и после умолк.
Агата же не проронила ни звука. Но я отлично понимал ее. Может быть, ее мысли и приказы передавались мне особым телепатическим способом, а может, то, что нам оставалось сделать еще вместе этой ночью, было настолько просто, что и не заслуживало слов.
Я отыскал вместительный мешок и упаковал в него труп дяди, ужасно разбитое, обезображенное тело. Эту скорбную ношу я с помощью веревок закрепил на тележке для ручной клади, - трудно поверить, но мне удалось поместить крупного дядю на этом более чем компактном транспорте. Мы стащили ставшую громоздкой тележку со второго этажа вниз и спокойно, не очень-то торопясь побрели по улице. Я нес в свободной руке лопату.
Волоча за собой тележку мимо спящих домов и с какой-то мечтательностью высматривая лишь кое-где горевшие окна, я порой забывал о присутствии существа, которое мне приходилось называть Агатой. И тогда странные вопросы закрадывались в мою голову. Не о дяде, нет, я только и думал, как бы поскорее закопать его в землю. Я спрашивал себя: если те темные силы, о которых вечером говорил дядя Самсон, расположены к убийству, насилию, почему же они не действуют самостоятельно? для чего им привлекать к своей деятельности меня? Зачем им действовать через столь ненадежного человека, как я? И прав ли я, думая, что через меня действуют какие-то силы? Не одно ли это воображение?
Но труп дяди Самсона не был плодом фантазии. Вопросы я был еще в состоянии поставить, но все вероятные ответы на них спутывало это жестокое и, на мой взгляд, бессмысленное убийство. Мы вышли за границу города и остановились в рощице, где я и принялся копать могилу. Работа спорилась. Взошла луна. При ее бледном свете я внимательно посмотрел на Агату. Ее лицо уже было не таким живым и ярким, как тогда, когда она улыбалась и подмигивала мне с портрета. Оно было серым и пасмурным, что могло свидетельствовать об истощении сил моей ночной спутницы.