ПЕРВЕНЕЦ
«…Дрова – они и подождать могут. По морозу их колоть даже сподручней. И с крышей на бане до дождей тоже ничего не сделается и забор пока еще не падает – успеется это все. А вот сено – оно ждать не умеет. Если пора подоспела – лови нынешнее погодье, сшибай мураву-то, а назавтра проси у Бога к зною еще и ветерку, сам не дремай, шевелись, валки подсохшие вороши да сгребай, под зароды место готовь, на небо не забывай поглядывать. Начнешь зароды ставить – зови дядю Семена. Пусть он на зарод лезет, вершить начинает, да так, чтобы никакой ливень тот зарод не пробил. А когда завершишь остатним сеном последнюю копенку, тогда можешь и баньку топить, да после баньки на пару с дядей Семеном стопку – другую пропустить. Успел – и, слава Богу. Значит, в зиму с сеном войдешь…».
Лекцию эту по труднотной крестьянской философии, Семен Заварзин проговаривал самому себе по той простой причине, что больше некому было. Позабыли все про дядю Семена – старый, мол, стал, неспособный к тяжкой покосной страде.
«Петров день, он ведь все равно, что колокол заутренний, – продолжал крутить свою пластинку Семен – он сигнал крестьянину дает – травы семя оземь роняют, самое время за литовку браться. Ежели лениться не будешь, то до Ильи все и справишь».
А Петров день случился третьего дня, потому-то вчера, с самого, что ни на есть
утречка, в хлопотной суматохе началась всеселезневская страдная мобилизация.
Под знамена кос, вил и граблей вставали семьями, поголовно – мужики, бабы, молодежь, детвора, даже дошколята из числа тех, кто понастырнее. К вечеру в Селезнях, помимо скотников и доярок, остались только те, кто на хозяйстве – дед Костя, да Семен Заварзин с благоверной своей Глафирой.
Только сегодня дядя Семен уже корил себя самыми обидными словами за то, что поддался на уговоры и позволил «списать себя в обоз». С утра еще как бы и ничего было. На первой зорьке девчата подойниками прогремели. «Дядя Семен, дядя Семен – накажи тете Глаше – пускай за марлей приходит, заведующая разрешила». Опять же свою Ягодку напоить надо, да подоить, да в стадо наладить, да Коли Шмелина теленка не забыть, да до колодца пару раз с ведрами сбегать, да теплицы у соседей пооткрывать – в общем, день как бы не без смысла начался.
Но к полудню, когда набрал силу июльский зной, деревня словно возьми, да и вымри. Под палящими лучами само время расплавилось, потеряло свою упругость и совсем перестало двигаться – жарко ему. А вслед за жарой навалилась на Селезни какая-то гнетущая тишина – ни собака не сгавкнет, ни вездесущий воробей не чивикнет – будто все живое покинуло эти места, оставив после себя неподвижность всего и вся.
Так что было от чего Семену впасть в уныние, с которым он сталкивался за свою некороткую жизнь редко и относился к нему как к гриппу, против которого никакие лекарства не помогают – им надо просто переболеть, перемаяться. А перемогаться лучше всего с литовкой девятого номера или, на худой конец, с лопатой бригадирского размера. Лопату найти, конечно, можно, но у того, кто на хозяйстве остается, главная задача – не лопатой махать, а обеспечивать тыл бойцам сенокосного фронта. И стратегия тут простая. У нынешней молодежи силушки столько, что под нее мерку еще нескоро подберут. Только вот у ребят тех руки все больше поперед головы забежать норовят. При таком раскладе, черенки да косовища хоть из железа куй – все равно сломают, да еще скажут, что сучок виноват и что, вообще, им брак подсунули. Железо – не железо, но лучшего материала, чем ель, для этого дела не найдешь. Еловый черенок бывает, что и надтреснет, когда какой-нибудь местный Илья-Муромец захочет за один раз всю копну снести. Надтреснет, а до конца страды сдюжит. Вон у деда Кости в стайке вилы стоят старинные, кованые, с царских еще времен. Так у вил тех и черенок еловый им под стать. С годами только крепче да благородней становится. Потемнел только, да мозолями отполировался. Будто краснодеревщик проморил его под дуб, да еще и лаком дорогим покрыл. Такие вилы и в музей не стыдно снести.
Разговорами этими, про себя проговариваемыми, дядя Семен, как мог, отгонял от себя хандру. Носил под навес еловые жердины, шкурил их топором, остроты бритвенной, выгонял заготовку под размер, выносил для просушки на солнце, а сам нет-нет, да и вслушивался в звенящую тишину – хоть бы голосу или звуку какому обрадоваться.
Уж не знаю, можно ли это назвать голосом, только вскоре, где-то далеко за околицей, начал гавкать мегафон.