– «Неужто Сережка Грязнов опять за свое взялся, дрессировщик хренов? Как его только в пастухи то взяли».
Он ведь что учудил недавно: кнут, самый главный пастуший инструмент, за пояс заткнул, а вместо него на шею тот самый мегафон и нацепил. Нечего сказать – мудро рассудил. Мол, лежи себе на пригорочке, да по сторонам поглядывай, а когда вздумается норовистой какой буренке рацион свой на соседней полянке поразнообразить, тут самое время и рыкнуть на нее через мегафон. Бедная буренка со страху бежит спасаться в стадо, остальные тоже в кучу сбиваются, да телят своих прикрывают, хотя, вроде бы про волков в наших местах давно не слыхивали. Такая вот рационализация. Только на третий день, из-за своей рационализации, пришлось Сереге от разъяренных баб бегством спасаться. У коров, оказывается, тоже стрессы бывают. От душевных тех переживаний приключился у селезневских буренок нервный срыв, и надои враз упали, чуть ли не в половину против прежнего. В общем, горе – пастуху, как говорится, досталось «на орехи». Да видно, урок – не в прок.
Чу! Еще шум какой-то. Вроде мотоцикл где-то тотокает. Почихал, почихал, да и замолк. Опять тихо. А пора бы уже и калитке стукнуть.
– «Где же Глафира-то ходит-бродит? Обедать давно пора, а она языки с доярками чешет».
Калитка так и не сбрякала, зато Глафира внезапно вынырнула из-за сарая, шурша подолом по бурьяну, быстро-быстро засеменила к своему благоверному. Семен хотел было ее подначить, мол, в ее годы несерьезно через заборы сигать, да только глянул на лицо ее и осекся, почуяв неладное. В глазах Глашиных не тревога, и не страх даже – ужас, черный ужас плескался. Толком сказать ничего не может, только трясущейся рукой на дорогу показывает: «Там…опять…».
– «Да что случилось-то?»
– «Фа… фашисты…»,– пала на чурбак дровяной, голову на колени уронила, закрыла лицо руками и забилась, словно в ознобе. Это на июльской-то жаре.
– «Бог с тобой, мать! Какие фашисты? Били уже фашиста, крепко били».
Все-таки Семен поднялся, пошел к забору, топора, однако, из рук не выпустил. Думалось ему, что надо бы Глаше компресс холодный на голову приложить, перегрелась, видать, а только как глянул на дорогу, да так и пал наземь, зарываясь лицом в бурьян, чувствуя, как перехватывает дыхание: «Бауэр!!! Явился, значит!».
Признал, признал его Семен. Да и как было не признать эту долговязую, угловатую фигуру, одетую в мышиный китель, с засученными по локоть рукавами. Как было не признать эти руки, густо забрызганные охрой веснушек, покрытые до самых запястий рыжим пухом, этот нос с неарийской горбинкой, эту, выглядывающую из-под каски, лопоухость. А уж тесак, оттопыривающий голенище, Семен до конца своих дней не забудет. И боль ту, что внезапно вцепилась в затылок, застилая свет белый, дыбя на загривке несуществующую шерсть, Семен тоже узнал. Звала она, тащила его против воли туда, под Ржев, в тот тяжкий сорок второй год, кровью обильною щедро землю кропивший, победы еще не обещавший, но из-под полы супостату лютому осиновый кол уже показавший. Там, под Ржевом, получал Семен с благословления старшины Выгузова, перекрестившим его перед первым «ура», свое боевое крещение. А пришлось то крещение на рукопашку. Про траншею ту злосчастную, разведка наша не знала – видать, фрицы ее ночью копали, а к утру еще и замаскировали грамотно. Потому-то шквал артподготовки прошелся чуть севернее, по известным уже укреплениям.
Атака наша началась дружно, напористо – такую не враз остановишь. Тут-то и застучали траншейные пулеметы, прижимая ребят к землице-матушке, кого живым, кого мертвым. Стройное «ааа…» начало захлебываться, еще немного, и сорвется атака. Только выручила солдата русского короткая июльская ночь, не позволила вражине траншейку до зари к леску дотянуть. А из куцей той траншейки, пулеметиком, веер атакующий целиком никак не охватить, хоть наизнанку вывернись, так что по коридорчику тому между леском и траншеей два наших взвода почти как по бульвару пробежались, без большой крови. И спустя секунду-другую уже сыпались горохом на вражьи головы. Эх, спасибо старшине Выгузову, строго-настрого наказавшего не расставаться с саперной лопаткой нигде и никогда. В тесной траншее, без нехитрого этого инструмента, туго бы пришлось Семену, а с ним – только успевай, поворачивайся. А траншейка встретила Сему металлическим лязгом вперемешку с хрипами и рычанием. Щуплого Федю Зотова долговязый фриц уже добивал, но зря он к Семену спиной повернулся («держись, Федя, я сейчас»). Метила лопатка аккурат немцу в загривок, чуть пониже каски, да, видать, за фрица того мамка крепко молилась. Мотнул он башкой в самый неподходящий момент, хотя и не видел Семена. Цвенькнула лопатка по каске, отрикошетила в сторону, потянула за собой, лишая опоры. А долговязый резко откинулся назад, впечатал Сему в откос траншейный, крепко прижал спиной. Будто клещами ухватил Семеново запястье, не давая лопатке вольного замаху, а сам шарил за левым голенищем, не обращая внимания на то, как Семен свободной рукой рвал ему кадык. Ну, а уж когда нашарил фриц тесак, тогда у него на руках все козыри и объявились – резко освободил боекрещаемого Сему, да с разворота всадил тесак ему в грудь, метя под сердце. Только за Семена тоже было кому молиться, было кому и свечку заздравную ставить. Подвела фрица хваленая немецкая аккуратность. Кто же тесак сначала в ножны вкладывает, а потом за голенище сует? Голенище, оно само по себе ножны и есть – хоть для ножа охотничьего, хоть для финки воровской, хоть для тесака стали крупповской. Схрястали, ломаясь, Сенины ребра, но ходу тесаку вноженному не дали. А тут уж его черед настал, козыри раздавать и своего случая красноармеец Заварзин не упустил.