Выбрать главу

«В наших сношениях с туземцами, — говорит один английский администратор относительно папуасов Новой Гвинеи, — которые еще никогда не видели европейцев, самая большая трудность состоит в том, чтобы дать им понять точный смысл того, что им говорят, и уловить точный смысл того, что говорят они»[1].

Как чужды друг другу оба эти менталитета, как разнятся их привычки, сколь различны их средства выражения! Европеец пользуется абстракцией, почти о ней не думая, а его язык сделал для него простые логические операции столь легкими, что они не требуют от него усилий. Мысль — и язык — первобытных народов носят почти исключительно конкретный характер. «Способ рассуждения эскимосов, — говорит один хороший наблюдатель, — оставляет у нас впечатление очень поверхностного, потому что они не привыкли, хотя бы в самой малой степени, следовать тому, что мы называем определенной последовательностью суждений, не привыкли связывать себя с одним-единственным объектом. Другими словами, их мысль не возвышается до абстракций или логических формул, она держится за наблюдаемые образы и за ситуации, которые следуют друг за другом согласно таким законам, за которыми нам трудно уследить»[2]. Одним словом, наш менталитет — прежде всего «концептуальный», а другой — отнюдь нет. Следовательно, для европейца невероятно трудно, если не сказать — невозможно, думать, как они, даже если он старается, даже если он владеет языком туземцев и производит впечатление говорящего на нем, как и они сами.

Когда наблюдатели фиксировали институты, нравы, верования, которые оказывались в поле их зрения, они пользовались — да и могло ли быть иначе? — понятиями, которые, как им казалось, соответствовали той реальности, которую им надо было отразить. Однако как раз потому, что это были понятия, окруженные свойственной европейскому менталитету логической атмосферой, отражение искажало то, что оно стремилось передать. Перевод был равносилен измене, и примеров тому — масса. Для обозначения существа или, скорее, невидимых существ, которые составляют, наряду с его телом, личность первобытного человека, почти все наблюдатели пользовались словом «душа». Известны путаница и ошибки, которые породило такое употребление незнакомого первобытным людям понятия. На скрыто присутствующем постулате о том, что у первобытных людей существует похожее на наше понятие «души» или «духа», основывается целая теория, встречавшая когда-то очень благосклонный прием, да и сегодня еще сохраняющая многих сторонников. То же самое верно и в отношении выражений «семья», «брак», «собственность» и т. п. Наблюдателям приходилось пользоваться ими, чтобы описать институты, представлявшие собой, как казалось, поразительные аналогии нашим. Тем не менее и в этой области тщательное изучение показывает, что коллективные представления первобытных людей не вписываются, не искажаясь при этом, в рамки наших понятий.

Остановимся на одном простом примере, не требующем долгого анализа. Наблюдатели часто называют «монетами» раковины, которыми в некоторых районах, в том числе и в Меланезии, пользуются при обменах туземцы. Рихард Турнвальд показал недавно, что это Muschelgeld (платежное средство в виде раковин) не соответствует в точности тому, что мы обозначаем словом «монета». Для нас речь идет о посреднике (металле или бумаге — в данном случае неважно), который дает возможность обменивать что-либо на что-либо. Это универсальный инструмент обмена. Однако у меланезийцев вообще нет такого общего понятия. Их представления остаются более конкретными. Туземцы Соломоновых островов, как и их соседи, пользуются раковинами при совершении покупок, но эти покупки всегда совершенно определенного рода. «Эта монета, — пишет Турнвальд, — служит, по существу, двум главным целям: 1. заполучить себе женщину (путем брака), 2. приобрести союзников для ведения войны и выплатить положенную компенсацию за мертвых, которые были либо попросту убиты, либо погибли в сражении.

вернуться

1

Annual report, Papua. 1911. p. 128.

вернуться

2

H. P. Steensby. Contribution to the Ethnology and Anthropology of Polar Eskimos // Meddelelser om Groenland, XXXIV, 1910. pp. 374–375.