Выбрать главу

Гриб, наверное, успел дать споры, потому что буквально на следующий день точно такая же поганка появилась на указательном пальце. Это было очень неудобно, но ампутировать указательный палец не хотелось: всё же он не так бесполезен, как безымянный. Тогда я сбрил все волосы на голове, под мышками и на лобке, сбрил брови и выщипал ресницы, чтобы споры не могли распространяться. Жена стала смотреть на меня странно, в её обычно блеклых и равнодушно-невыразительных глазах промелькнули интерес и недоумение.

Вдобавок ко всему после поездки на дачу меня стала беспокоить улитка, которая забралась в левое ухо, пока я спал на траве, и заблудилась в евстахиевой трубе. Она ползала там, чем причиняла мне постоянное беспокойство. Хорошо ещё, что улитки ведут довольно малоподвижный образ жизни. Я вставил в ухо церковную свечку, кончик которой смазал ядовитой приманкой специально для мокриц и улиток, но эта тварь не обращала на приманку никакого внимания, а принялась поедать мою барабанную перепонку. Я не знаю, издают ли улитки чавкающие или другие звуки во время приёма пищи, но каждое движение её челюстей отдавалось в моём мозгу громом небесным. Понятно, что после этого я не мог ни спать, ни читать моих любимых философов и был вынужден коротать вечера за глупыми детективами или разговорами с женой. Разговоры помогали лучше, потому что голоса заглушали чавкающие звуки. Но меня раздражала жена, которая постоянно одёргивала меня: не ори; говори потише; чего ты кричишь, как потерпевший?

Однажды за завтраком жена спросила, скоро ли я собираюсь убрать из уха эту дурацкую свечку и в своём ли я вообще уме и когда я наконец вспомню, что сплю не один. Вместо того, чтобы маяться дурью, — сказала она, — лучше бы починил вентилятор и наточил ножи — в доме нет ни одного нормального ножа. Я просил её зажечь свечку, в надежде, что улитка умрёт от перегрева или хотя бы переползёт в правое ухо, дав отдохнуть правому полушарию. Но жена только краснела и требовала, чтобы я перестал корчить из себя идиота.

Указательный палец пришлось отрезать, потому что поганка росла и росла и грозила превратиться по размерам в хороший зонт.

После этого грибы оставили меня в покое. Вернее, так мне казалось, но в пятницу, решив, наконец, внять увещеваниям жены и совершить с ней коитус, я обнаружил, что у меня нет необходимого для подобного поступка органа. Вместо него на моём лобке укоренился толстый мухомор. Вообще я не очень огорчился, потому что теперь у меня были все основания для того, чтобы спать одному, а не рядом с этой женщиной, у которой была идиотская привычка обязательно вести со мной пустопорожние разговоры по часу и дышать мне в ухо и поглаживать мои сосцы, что меня сильно раздражает, и, забросив на меня свою ногу, придавливать мой детородный орган. Вдобавок ко всему, когда ей надоедал собственный идиотизм, она вдруг резко отворачивалась, прямо посреди беседы о Ницше или Аристотеле, и переставала отвечать на вопросы, что неизменно меня коробило…

Жена вошла в кухню как раз в тот момент, когда я, вооружившись свеженаточенным ножом, собирался провести фаллэктомию. Она вскрикнула и попыталась мне помешать. Она сказала, что если я сделаю это, она уйдёт от меня навсегда. Конечно же я это сделал!

Однако, она не ушла. Она подобрала отрезанный мухомор, положила его в полиэтиленовый мешочек и сказала, что мы должны немедленно ехать в больницу, где мухомор приживят обратно.

Так ты не уйдёшь?! — спросил я.

Нет конечно, дурачок, — был мне ответ. — Ведь я же тебя люблю, не смотря на все твои чудачества.

Тогда я понял, что жена моя давно и прочно сошла с ума.

Я не поехал с ней в больницу, как она ни умоляла.

Вдобавок ко всему я заметил, что в глазах у неё — разноцветные лампочки. Не знаю, как я раньше не замечал, что они разного цвета, или она так неудачно поменяла сгоревшую. Две эти маленькие лампочки, как на новогодней гирлянде, светили теперь совершенно не в унисон: одна была красная, другая — зелёная.

Я сказал ей, что лучше было бы определиться с каким-то одним цветом, чтобы не вызывать у людей вопросов и неприязни. Она начала плакать. Я ударил её ножом в шею, чтобы она замолчала. Но она не замолчала, а стала метаться по кухне и кричать. Тогда я ударил ещё раз. Но она и тогда не замолчала, а принялась очень неприятно хрипеть. Конечно, она дразнила меня, старалась досадить, а заодно намекала на сакральное число. Я понял, что наши ночные беседы не прошли для неё даром — кое-что в её памяти осталось и от Гермеса Трисмегиста и от Аристотеля. Разумеется, я ударил её в третий раз. Только тогда она успокоилась. Из её шеи набежало много буровато-красных насекомых, которые стремительно расползались по полу кухни. На некоторое время я залюбовался ими, потому что они так забавно контрастировали с цветами плитки — белым, зелёным и сиреневым. Но насекомых становилось всё больше и больше, они заползали под стол, под холодильник и заполоняли середину пола, там, где цветок. Я сначала не мог понять, что это за насекомые, но потом догадался, что это — те самые миазмы разума, о которых говорит Полигевт.

Тут пришла мама жены. Я точно помнил, что это была мама жены, хотя порой путался, потому что тоже называл её мамой, а она меня — сынок.

Я сказал: помогите мне собрать этих насекомых, мама, пока они не заняли всю кухню. А она выпучила глаза и стала кричать. Миазмов разума у жены действительно оказалось довольно много, но не настолько, чтобы кричать и пучить глаза. Как бы там ни было, не могу не признать, что жена моя была довольно умна. В потенции.

Рот у мамы, когда она кричала, оказался квадратным и очень некрасивым. Не знаю, как я раньше этого не замечал. Я спросил у неё, чья она мама — моя или жены. Она ответила, что к великому счастью не моя, потому что никогда не смогла бы простить себе, что родила на свет убийцу и мразь.

Я ударил её ножом в некое подобие клапана для затравки воздуха, который находился у неё под затылком. Как я и ожидал, не моя мама быстро сдулась и прекратила кричать, и рот у неё перестал быть квадратным и снова превратился в полоску, как у всех нормальных людей. Определённо, она была сумасшедшей, как и дочь, которую родила. Тут мне пришло в голову, что она могла быть беременна ещё одной дочерью, если переселение душ и реинтрафрукция не пустые теории. Я тщательно ощупал её живот и нашёл его достаточно большим, чтобы с уверенностью сказать, что да, не моя мама беременна моей женой.

Вставала дилемма: принимать роды или убить мою жену в зародыше, чтобы оборвать кармическую нить. В конце концов, поскольку мама не тужилась и вообще не обращала на меня никакого внимания, то на оба случая оставалось одно решение — кесарево сечение.

За кесаревым сечением меня и застали соседи, сбежавшиеся, как они уверяли на крик не моей мамы. Я сказал им, что моя мама никогда не позволяла себе кричать и не кричала даже в те минуты, когда я исходил из неё, повреждая слизистую, растягивая сухожилия, разрывая промежность, отфыркиваясь и отплёвывая околоплодные воды — исходил во всём величии своего почти двухметрового роста, чтобы никогда уже не вернуться в лоно небытия.

Но они не слушали меня.