И вдруг, поднявшись на гребне особо мощного вала, я увидел на горизонте очертания судна. Теперь у меня была цель — я знал, куда мне плыть.
— Только бы успеть! Только бы корабль не ушел далеко! — молился я и греб, греб ожесточенно, не помня себя.
Судьба смилостивилась надо мной, подул попутный ветер, и расстояние между каноэ и кораблем неуклонно стало уменьшаться.
Меня заметили! Спустя некоторое время я уже был на палубе небольшого торгового судна, идущего из Мапуту в Кейптаун с грузом табака и фисташек. Судьба жестоко посмеялась надо мной. Я снова направлялся к мысу Доброй Надежды, как и в начале моего странного путешествия.
Это известие настолько поразило меня, что до самого порта я лежал ничком в тесном кубрике, прижав к себе сумку с семенами, и не отзывался на расспросы матросов. Меня не трогали — подозревали, что я слегка тронулся умом.
Когда судно пришло в порт назначения, капитан с облегчением простился со мной. Я остался на пирсе один, без денег, документов, в старой матросской одежде с чужого плеча, ведь меня выловили из моря в одной набедренной повязке и с драгоценной сумкой. Нужно было срочно найти русского консула, но еще раньше — переночевать, день клонился к закату. Мне было не привыкать, и утро я встретил на берегу океана.
Консул встретил меня приветливо. Веселый, подвижный человек, похожий на Чичикова. И звали его Павел Витальевич. Он соскучился по землякам из России, а последний корабль, с офицерами которого он говорил по-русски, убыл из гавани три месяца назад.
— Поживите у меня, Владимир Гаврилович, у меня здесь, как на даче. Вы пробовали местное вино? Сам Наполеон Бонапарт был изрядным поклонником вин из Констанции. Они пахнет медом. Угощайтесь!
И я пил терпкое кейптаунское вино, дышал океанским бризом и страдал, не находя себе места — так мне хотелось вернуться на родину, к тебе, Полина!
Мое плавание проходило из Кейптауна, мимо острова Мадагаскар, Могадишо, потом «Святая Елизавета» повернула на запад в Баб-эль-Мандебский пролив и пошла Красным морем, а там, через Суэцкий канал, и в Средиземное.
Я педантично и упорно работал над бусами, высверливая, словно червь—камнеед, отверстие для шелковинки. Полученную пыль ссыпал в склянку, которую одолжил у кока.
Однажды, прогуливаясь по палубе, я услышал крики — несколько матросов окружили своего товарища, которого била падучая. Ему вставили между зубов деревянную палочку, чтобы он не прикусил язык, и держали за плечи.
Но когда приступ прекратился, матросы просто оттащили больного в сторону, уложили на бухту канатов и ушли по своим делам. Один из них даже сплюнул, пробормотав нечто под нос.
Подойдя к эпилептику, я осмотрел его и решился на эксперимент — в каюте отсыпал немного порошка из склянки, взболтал его в воде, и дал выпить бледному, как мел, матросу. Конечно, я рисковал, но, вспомнив, как лечили туземцы, решил попробовать. Мои действия увенчались успехом: матрос порозовел, задышал глубже, и на его лице появилась легкая улыбка.
— Merci, monsieur! Qui êtes vous? Le médecin?[11] — спросил он меня по-французски. — Я себя великолепно чувствую, словно заново родился! Что это вы мне дали выпить? Пахнет-то как изумительно.
— Это настойка из корней одной лианы, — почему-то соврал я.
Его звали Марко. Возрастом лет на десять моложе, он иногда выглядел совершеннейшим мальчишкой из-за выбеленных, словно лен, волос и худощавого телосложения. Но у Марко были две особенности, которые не позволяли думать о нем, как о парне-несмышленыше — пронзительные серые глаза, часто смотрящие исподлобья, и крупные руки, обвитые узловатыми венами. Огромная силища таилась в них. Марко мог разжать звено якорной цепи или отодвинуть в сторону огромную бочку.
С тех пор, как я его вылечил, мы часто разговаривали во время моих вечерних прогулок по палубе. Марко просил меня говорить по-русски, так как этот язык помнил от бабки, вышедшей замуж за его деда, сурового норвежца. Поморская крестьянка пленилась викингом, и он ее попросту украл.
Марко очень любил бабку. Она воспитывала его, когда погиб его отец-рыбак, а потом скончалась мать, работавшая прислугой у местного богатея. Богач сначала взял ее с маленьким сыном в дом, давал им хлеба, а потом, когда она ему надоела — прогнал от себя. Ей пришлось тяжело работать на разделке рыбы — мужа у нее не было, и ей всегда доставались самые мелкие рыбешки, которые не хотели чистить другие женщины, чьи мужья приходили с моря с богатым уловом.
Мать умерла от непосильной работы, а через несколько лет скончалась и единственная добрая к Марко душа — его бабка. У Марко обнаружилась падучая болезнь — его прогоняли и сторонились. Он подрос, смотрел на всех затравленным волчонком, а потом, улучив момент, забрался ночью в дом к богатею и зарезал его.
Марко побрел, куда глаза глядят. Промышлял мелким воровством, работал подсобным рабочим. Приступ эпилепсии настиг его в какой-то деревне к северу от Лодзи — его подобрали монахи и отнесли в монастырь.
В монастыре святого Бонифация он провел несколько месяцев. Будучи абсолютно невежественным в догматах церкви, он, сын лютеранина и внук православной бабки, отродясь не осенив лба крестным знамением, сделался яростным католиком: выстаивал мессы, истово молился и готовился к постригу. Он даже сменил имя на Марко, чтобы его не смогли найти. Мне он так и не сказал своего настоящего имени, данного ему при рождении.
Так бы и текла его спокойная и размеренная жизнь в монастыре, пока однажды в келью к нему не вошел настоятель, всегда проявлявший доброту и внимание к миловидному послушнику. Спустя несколько мгновение Марко понял, чего добивается от него настоятель, и с гневом отказался. Настоятель начал грозить божьими карами, но юноша выгнал сластолюбца вон.
С тех пор жизнь его в монастыре резко изменилась к худшему. На Марко накладывали епитимьи, поручали самую черную и грязную работу, и он не выдержал — убежал и завербовался матросом на торговое судно. И вот уже много лет он плавает на разных кораблях, под разными флагами и ни разу не возвращался на неласковую родину.
Конечно, я, воспитанный на постулатах «Не убий!» и «Подставь правую щеку» в душе осуждал человека, отнявшего жизнь другого. Но как я мог судить? Кто я, чтобы осуждать этого несчастного, больного эпилепсией, тем более, что он был единственный человек на судне, с которым я говорил по-русски.
Однажды, когда я по обыкновению работал в каюте над бусами, вытачивал отверстия, а порошок и расколовшиеся зерна ссыпал в склянку, ко мне постучались. Я убрал бусы в саквояж и открыл дверь. На пороге стоял Марко с небольшим мешочком в руках.
— Простите, Владимир Гаврилович, что мешаю, но я принес вам вот это, — и он протянул мне мешочек с костяными шахматными фигурками.
— Шахматы! — обрадовался я. — Откуда они у вас?
— Выменял у одного матроса. Он не знал, что с ними делать — в порту в карты выиграл, а я у него на табак сменял. Только я тоже не знаю, что это такое — вам принес, вы человек образованный.
Шахматы были истинным произведением искусства. Выточенные из слоновой кости и агата, небольшие фигурки поражали точностью деталей. Вместо слона я выудил из мешочка фигурку епископа в маленькой шапочке — и понял, что выточила их рука европейского мастера.
— К ним нужна еще доска, — сказал я, пересчитывая агатовые пешки. На шестьдесят четыре клетки.
— Какая доска? — не понял Марко.
— Надо сделать так и так, и тогда мы сможем сыграть в шахматы, посмотри сюда, — я показал ему рисунок, набросанный на полях моего дневника.