— Я подожду тетушку, — сказала я беззаботно и уселась на софу. — Когда она вернется?
— Не знаю, Аполлинария Лазаревна, они как уехали с утра, так могут только к ужину и вернуться. Молится барыня за упокой души невинно убиенного, — Груша мелко-мелко перекрестилась.
— А кто был в доме в тот день? — спросила я со скучающим видом. Мол, делать нечего, вот и расспрашиваю.
— Да все были, — она всплеснула руками. — Каждый своим делом занят был. Барыня у нас строгая, следит, чтобы никто без дела не шастал. Кухарка на кухне была, я — белье перебирала, Прошка кучеру помогал, никто не отпрашивался.
— Может, шаги чьи-то слышали? Или шум чужой? Знаешь, как это бывает — в доме шумят, посудой гремят, а чей-то котенок на улице замяукает, и все слышно. Потому что не наш котенок — чужой.
— Нет, — ответила горничная, подумав, — ничего такого не было. И вот ведь злодей, как тихо проскользнул!
— Скажи мне, Груша, а Викентий Григорьевич часто вызывал вас к себе?
— Ну что вы! Тихий человек, спокойный. Надменный, правда. Супницу внесешь, на стол поставишь, так он замолчит и рта не раскроет, пока не выйдешь. Правда, однажды…
— Что? — я вся подобралась, словно такса, почуявшая след.
— Это было в тот день, что его сиятельство удушенным нашли. Звоночек зазвенел. Тренькнул один раз и все. Не нашей барыни был звонок — она, бывает, так звонит, что сломя голову бежишь только, чтобы прекратила.
— И кто это звонил?
— Как кто? Граф! Я у барыни в спальне прибирала. Услышала звонок — один раз дернулся и затих. Думала, показалось, ветром колыхнуло. Хотя какой ветер при закрытых окнах? Подумала: если надо, еще позвонят. Не позвонили, я так и занималась своими делами, пока барыня, Мария Игнатьевна, не закричали. Бросилась я к ней, а она на пороге комнаты лежит, сердечная, рука на груди, а дверь распахнута — зайти не успела. Я как гляну: Викентий Григорьевич сидят, язык наружу, лицо надутое, багровое. Не знала, что делать: то ли барыню в чувство приводить, то ли за полицией бежать. Хорошо, Прошка поднялся по лестнице, вместе мы барыню до постели дотащили — ноги у нее, болезной, обездвижели, а потом он за околоточным побежал.
— Ты рассказывала об этом следователю?
— О чем?
— О звоне колокольчика.
— Нет, а они не спрашивали.
— И когда это было? В котором часу?
— Не помню…
— Ладно, давай по-другому. Ты когда звонок услышала, белье, говоришь, разбирала?
— Да, в шкафах.
— А лампу зажигала? Темно в комнате было? Вспомни, — от ответа Груши зависела правильность моих выводов. Я не торопила ее и старалась не дать ей заподозрить, что мои расспросы нечто более, чем праздное любопытство скучающей дамочки.
— Нет, — подумав, сказала она, — светло было. Лампу я позже зажгла, когда стол протирала.
Что и требовалось доказать! Не мог убийца лезть на второй этаж при дневном свете. Его тут же заметили бы и поймали. А в темноте он не смог нащупать шнурок от колокольчика и так суметь отцепить его, что раздался лишь единичный звон. И зачем ему шнурок? У него с собой была целая крепкая веревка.
Убил тот, кто знал, как отцепить веревку от колокольчика без лишнего звона — кто-то из домашних, тем более, что незнакомому с комнатой было бы трудно найти звонок — он прятался над изголовьем кровати. Кроме того: шнурок был свит так же, как и крученые кисти на балдахине, и мало чем от них отличался. А кисти пришиты к балдахину намертво, в отличии от шнурка, подвешенного на петельке.
Ты спросишь, Юля, откуда я это все знаю? Просто, бывало, я ночевала в этой комнате для гостей, если наутро тетушка желала отправиться со мной на богомолье — она набожная, и меня приучала, забирала из-под «мужчинского» воспитания, как она выражалась. Не хотела, чтобы мой отец воспитывал меня, словно мальчишку сорви-голову.
В доме засуетились — барыня вернулась с кладбища. Мария Игнатьевна, в глубоком трауре под вуалью, вошла в гостиную, где я сидела. Я поднялась и поцеловала ее.
— Здравствуйте, тетушка!
— А… Попрыгунья, пожаловала ко мне, молодец, — сказала он устало. — Наслышана о твоих подвигах: все не угомонишься никак, ведь вдова уже… Ребенка тебе надо, тогда забудешь глупости.
— Успеется, ребенка завести — дело немудреное. К нему отца толкового.
— А чем тебе твой штабс-капитан не угодил? Молодец хоть куда, усы топорщатся, убийцу моего Викеши, да и остальных, поймал — герой! Ему теперь медаль должны дать.
— Я, собственно, не о нем пришла поговорить, тетушка.
— Так говори, зачем пришла?
Я оглянулась. Груша несла чай, из двери выглядывал Прошка — не нужно ль барыне чего.
— Мне бы хотелось наедине поговорить, по деликатному вопросу, ma tante, — горничная тут же навострила уши, но я перешла на французский язык.
— Ну что ж, рассказывай, — ответила она мне также по-французски. Внимательно посмотрев на нее, я поняла, что тетя сильно больна и не оправилась от недавнего потрясения. Лицо Марии Игнатьевны было бледное, с землистым оттенком, руки подрагивали, а опухшие ноги она со стоном облегчения вынула из выходных туфель.
— Мария Игнатьевна, за что вы задушили графа?
Она даже не удивилась вопросу. Помолчав, она посмотрела на меня, будто взвешивая — отвечать или нет, и сказала:
— Из-за тебя, ma petite,[17] а еще из-за того, что был он редкостным мерзавцем! Сломал мне всю жизнь… Убила его, вот теперь замаливаю грех. Недолго мне осталось, чувствую.
— Почему из-за меня, тетушка? Я-то с какого боку тут? На вашего графа и не смотрела даже.
— Зато он смотрел! Я помню этот взгляд. Лет сорок тому назад он на меня так смотрел. А теперь я — старуха, бездетная, сучок засохший на древе, а он — кум королю! Он разве выглядел на свои шестьдесят шесть лет?
— Он уже никак не выглядит, — тихо напомнила я ей.
— Хорошо, Полина, я расскажу тебе все, как было, — сказала мне тетушка.
Вот ее рассказ:
Граф Кобринский был исчадием ада, прости меня, Господи, что так говорю о покойнике. Я была чуть старше него, на четыре года, красавица, княжна Беклемишева. Беклемишевы род свой ведут от ордынских ханов. Вот и у меня все было: волосы — воронье крыло, разрез глаз, губы… Эх, да что говорить! За мной какие только кавалеры не ухаживали, фамилий знатных, богатых. Сам батюшка-царь Николай посмотрел на меня как-то на балу и спросил: «Кто эта прелестная черкешенка?»
Викентий влюбился в меня без оглядки. Смешной был — худенький, высокого росту, что твой журавель — а гордыни немерянной. Учился в университете, науку грыз, и к нам в гости иногда захаживал. Мне знаки внимания оказывал: то цветы принесет, то стихи напишет. А мне все постарше нравились, лет по тридцати. Что против них Викеша?
Как-то мои родители, князь и княгиня Беклемишевы, уехали в Италию, у Maman была слабая грудь, и они надеялись, что в Италии ей будет легче. Меня оставили на попечение компаньонок — лет мне было тогда поменьше чем тебе сейчас, двадцать четыре, замужем я еще не была — нравом отличалась строптивым, никакие женихи мне не нравились, а те, что нравились, почему-то не предлагали руку и сердце. Может быть, из-за этого моя мать так сильно заболела.
А Викентий стал чаще ко мне приходить, уединялись мы с ним, пока в один прекрасный день я не поняла, что нахожусь в тягости. Я рассказала Кобринскому об этом, а он встал на дыбы: «Мне двадцать один год, а тебе двадцать четыре, на Пасху двадцать пять исполнится — ты старше меня! Я не хотел этого ребенка! Меня ждет карьера, я не могу сейчас жениться! И не соблазняй меня ни телом, ни состоянием — у меня своих денег достаточно, а ты, когда я в возраст войду, уже старухой станешь!»
Наговорил он мне таких обидных слов, что я всю ночь проплакала, а утром позвала горничную Марьяну, свою молочную сестру — ее мать выкормила нас обеих, и рассказала ей о своей беде. Она и нашла бабку-повитуху, которая освободила меня от плода. Я долго болела, а когда пришла в себя, Викентия уже не было — он перестал навещать меня.
Родители вернулись из Италии, увидели, как я плохо выгляжу, наказали нескольких крепостных слуг, кормивших и ухаживающих за мной, и стали подыскивать мне жениха. Мне было все равно. Посватался ко мне коллежский советник Иван Сергеевич Рамзин, пятидесяти лет отроду. Наше поместье после приезда родителей оказалось в полнейшем расстройстве, и мне ничего не оставалось делать, как согласиться выйти за обеспеченного Рамзина. Он был толст, пузат и лыс, но добр душой. Детей мы с ним так и не прижили, и думаю, что в том моя вина — после вытравливания плода я уже не могла забеременеть.