— А вот… туда! — с своей обычной загадочной манерой отвечал Игнат.
Нередко задушевную беседу друзей прерывала старуха няня.
— Гришенька! здесь, что ли? — спрашивала она, заглядывая в сарай. — И что это, право, — ворчливо продолжала она, — господское дите, а в конюшне живмя живет. Вот, пожалуюсь маме! Скажите на милость: приятеля себе нашел. Иди сейчас, иди! А ты, непутевый, — обращалась она к Игнату, — чем тебе ребенка образумить, ты его пуще заманиваешь.
— Да я что же, Анна Герасимовна? я ничего, — сконфуженно оправдывался Игнат. — Если бы я его дурному учил…
— Еще бы тебя в учителя! — презрительно замечала няня. — Иди, баловник, иди!
Гриша повиновался; но, чтобы подчеркнуть свое неудовольствие, шел не рядом с няней, а сзади ее, и преувеличенно надувал губы.
— Зачем Игната обижаешь? — наконец, лаконически спрашивал он. — Что он тебе сделал?
— А разве он тебе компания? — горячо возражала няня. — Тоже кучер! Одно слово, что кучер. Разве у нас раньше такие-то кучера были? Просто мужик косолапый. Идет, голову повесит, морда вся в волосах, так что я глаз не видно.
— Врешь! видно! — сердито вскрикивал мальчик.
— Ну, спасибо, голубчик, спасибо, батюшка, что свою старую няньку на мужика променял! Мужик косолапый милее няньки сделался! — обиженным тоном говорила няня. — Спасибо, вот уж спасибо, родной!
— Да разве я сказал? Ну! — со слезами в голосе защищался Гриша.
Эти частые ссоры, всегда быстро оканчивавшиеся полным примирением, не проходили, однако, бесследно; запрещенная привязанность приобрела цену и силу всего запрещенного. Белее чем когда-либо тянуло Гришу к Игнату, но, боясь огорчить няню и вызвать ее законную ревность, мальчик хитрил, закупал старуху лаской, нервничал и весь разгорался от радости и волнения, когда ему удавалось обмануть бдительность няни и скрыться в спасительной темноте каретного сарая. Тогда он опять говорил, спрашивал, лазил, а Игнат следил за ним, и странная нежность сквозила в его угрюмых печальных глазах под беспорядочно нависшими бровями.
— Идет! Анна Герасимовна идет! — шептал он иногда, лукаво улыбаясь. Гриша пугался, потом оба смеялись.
Отца и мать Гриша видел большей частью только за столом. Отец всегда был занят, мать целыми днями сидела у себя в спальне и считалась нездоровой. Когда у нее не болела голова, то болело что-нибудь другое, что не позволяло ей переносить шумного общества детей и даже яркого света дня. Когда Грише приходила в голову мысль забежать к ней, она ласкала его, порывисто целовала несчетное число раз и сейчас же просила уйти и не беспокоить ее.
Иногда Гриша сопротивлялся.
— Мама, — говорил он. — Я буду сидеть тихо, очень тихо.
Он садился в кресло и складывал руки на коленях.
— Ты здоров? — с беспокойством спрашивала мать.
— Да, — рассеянно отвечал он, занятый какой-нибудь посторонней мыслью, и сейчас же переходил на интересующий его вопрос. Говорил он шепотом, чтобы не нарушать общего настроения тишины и спокойствия.
— Мама, — шептал он, — отчего, когда жарко, непременно вспотеешь?
— А тебе жарко? — спрашивала мать.
— Жарко… А ты думаешь я в двух рубашках?
— Разве в одной?
— Конечно, в одной! Вот! — звонко вскрикивал Гриша и, расстегнув ворот ситцевой косоворотки, показывал свою голую грудь. Мать болезненно морщилась.
— Зачем ты кричишь? — упрекала она.
— Ах, я забыл! — виновато говорил мальчик и умолкал. — Мама! — шептал он опять минуту спустя, — скажи: зачем хвост?
— Какой хвост?
— А у лошадей, у собак?
— Как, зачем? Так просто хвост. Так уж устроено.
— Ан не просто! а мух махать? Чем бы им мух-то махать?
Болтовня мальчика начинала раздражать нервную женщину, но она еще терпела молча, в полной уверенности, что Грише самому надоест полумрак и он уйдет. Но Гриша скользил по спинке кресла, укладывался спиной на сиденье и задирал ноги, закладывая их одну на другую.
— Мама! — говорил он опять, — а ты знаешь, где заводятся блохи?
Мать брезгливо морщилась и закрывала глаза.
— Ну уж, Гриша! Что это за разговор!
— В гужах. Если заведутся блохи, надо гужи выбросить и уж новые…
— Вот что значит, что ты все по конюшням! К осени найму тебе гувернантку. Мне стыдно за тебя!
— Отчего стыдно? — удивленно спрашивал мальчик.
— Ну, хорошо. Ну, иди. Иди к няне и сестрам. Все ты или один, или с мужиками.
Гриша глубоко вздыхал, нехотя поднимался с кресла и опять вздыхал: ему еще не хотелось уходить из прохладной комнаты, от своей грустной, больной, но все же нежно любимой мамы.