— Мы упрятаны за глубинами своих оболочек, — бормотал он, — оттого лучи желаний лишь испепеляют. За этим — уныние, потому что правда та — обречённость название ей, обречённость воплощение её — близка и страшна. Близка чрезмерно — в любой момент, без всяких затруднений можно ощутить её огненное дыхание. Страшна ужасно, но ещё страшнее другое. Страшнее жалость, подлая сентиментальность, гадкая слезливость — от них все беды.
Казалось ещё, что кто-то стоит за спиной. Он обернулся — там никого не было. Секунды бежали, он всматривался в темноту, и она расступалась — не вся, не полностью, лишь слегка бледнея — не то тревожно, не то пугливо. Силуэт пса обозначился над одной из могил. Он сидел у креста и без единого шороха, умно и печально смотрел на него. Потом убежал. Куда-то в сгусток тьмы, тот, что никак не поддавался настойчивости глаз, оставаясь цельным и страшным. Убежал, гарцуя между оградами.
— Небеса, — заговорил он опять, — это они указали нам путь друг к другу. Боги благословили нас на единение. Оно невозможно в идеале, ты права — наши пространства разнятся, как у всех. Но у нас наиболее похожи они, наиболее удобны, наиболее естественны. Рисунок у той мозаики чёток и понятен. За этим стоит Гармония. Ты слышала раньше такое слово — Гармония?
Она красива. Она тиха, умиротворённа, беспечное блаженство витает над ней сейчас, она желанна. Ночь совсем не портит её, луна не беспокоит — она где-то за тучами — оттого оттенки мертвенности не отплясывают на лице кордебалеты. Она — словно тень, даже вглядываясь, можно не увидеть её. Она явна, однако — ладони сжимают плотность, они не могут лгать. Плотность податлива, упруга и имеет способность дарить воспоминания.
— Порой очевидное открывается неожиданно и в ином фокусе. Накал мыслей достаточен, чтобы слышать их — я знаю, ты слышишь меня сейчас. Горизонты, очертания, блеклость — пытливому сознанию чудится, что оно достигнуто, откровение. Откровение, смысл и конечная истина. Чудится лишь, ибо сознание пытливо, а значит и глупо.
Было всё-таки холодно. Ветер колюч, земля в изморози — невольно он поёживался. Её могила была возле самого забора. Полуразрушенного, осевшего. Он мог видеть стволы дубов, что росли по другую сторону. Дубы росли и по эту — то было чудно: территория смерти, грань, а за ней — другая территория. Не жизни, нет. Так думать неверно, противостояние отсутствует здесь. Быть может, то и вовсе единство, вот только грани смущают. Перешагнуть — ничего не стоит, он видел — надо лишь взобраться на бугорок и сделать шаг.
На неё не смотрел уже, глядел куда-то вдаль, в пустоту. Глядел и говорил:
— Я не знаю, как правильней. Я всегда воспринимал всё излишне серьёзно, ты, как мне казалось — несерьёзно совсем. Возможно, просто казалось, кто знает — я всегда чувствовал и понимал, что ты умнее и глубже. Себя стараешься ставить выше, я знаю, я тоже грешил этим, но не с тобой — выше тебя я не мог поставить себя никогда. Не сумел бы. Ты знаешь, бывали моменты, когда я ненавидел тебя. По- настоящему, всей душой. Сейчас презираю себя за это. Кто-то говорит будто: «Как мог ты ненавидеть её?! Эту святую женщину, эту воплощённую чистоту!» Но ведь мог же, мог. Наказание моё ещё впереди. Я не последователен, меня обуревают страсти и выбрать какую-то одну нет сил. Истинное, призрачное — всё смешивалось в тебе. Я тянулся к призрачному, но хотел ощущать истинное. Я не помню, ты никогда не говорила, любишь ли ты меня, ты всегда обходилась без слов, но и чувств твоих понять был я не в силах. Тешил себя надеждой, что любишь. Если хоть на сотую долю это так — я счастливейший из всех живущих. Вот понять бы ещё, где та грань, грань между искренним и призрачным. И к какой из её сторон относишься ты?
МАЛЕНЬКИЙ СЕРЁЖА
Мамка веселилась с любовником. Свежая самогонка лилась рекой. Им было хорошо.
— Серёга, будешь? — протягивал дядя Витя мальчику залепленную жирными пальцами рюмку.
Шестилетний Серёжа отводил взгляд в сторону. Горестно вздыхал. Робот-трансформер в его руках тоже был необычайно грустен. Таким его Серёжа ещё не видел.
— Что ты делаешь!? — орала на дядю Витю мамка. — Поставь, бля, рюмку!
— Да я шучу, ёб твою… — расплывалась в улыбке небритая морда кавалера. — Думаешь, я ребёнку самогон дам?
— Вот нахуй и не рыпайся, — усаживалась на табуретку мамка.
— А, Серёга? — подмигивал дядя Витя. — Разве я буду тебя спаивать? Я лучше сам выпью.
Он опрокидывал рюмку в рот. Лез потом за рыбой и, отодрав клок, смачно жевал её.
— Вкусная рыба, — кивал подруге.
— Я нечасто такую готовлю, — отвечала та, польщённая. — Вот уж, для гостя.
— Вкусная, — повторял дядя Витя.
Рыба с подливой — это действительно было редкое блюдо в мамкином рационе. Обычно она обходилась макаронами и манной кашей.
— Серёж, будешь рыбу? — вспомнив вдруг о сыне, спрашивала она мальчика.
Серёжа отрицательно мотал головой.
— Поешь, что ты!
Серёжа снова мотал головой.
— Ты ел чего? Ел?
Серёжа кивал утвердительно.
— Да ел он, ел, — вступал дядя Витя. — Ты, бля, думаешь, он бы молчал, если б не ел?
— Ел? — снова спрашивала мамка.
Серёжа кивал ещё раз.
— Ну смотри. А то доедим без тебя.
Они опрокидывали по новой.
— Но пить, Серёга, учиться надо! — подняв палец в небо, продолжал дядя Витя. — Мужик должен уметь пить. Потому что это в жизни пригодится. А то есть такие — не в то горло у них идёт — что это такое! Умей пить, если ты мужик!
Серёжа превращал робота в боевую машину. В очередной раз. Машина тоже не нравилась ему сегодня.
— Кать, ты музыку поставь какую-нито, ёб твою. А то сидим, бля, как на похоронах.
— Точно, точно, — кивала мамка. — Магнитофон же есть.
Выбравшись из-за стола, она шла к серванту — магнитофон стоял здесь, под стеклом. Включив его и вывинтив громкость на максимум, возвращалась назад.
— У-у-ух! — приплясывала в такт песне.
— Ну-ка, иди сюда, — притягивал её к себе дядя Витя. — Садись.
Садил к себе на колени. Опускал ладонь на титьку.
— Чё, как ты?
— Чё как я?
— Ну, того.
— Убери руку.
Дядя Витя сжимал её крепче.
— Убери, ребёнок смотрит!
— Хули он смотрит. Всё равно ничего не понимает.
— Не смотри, Серёж, не смотри! — хохоча, махала рукой мамка. И прикрывала подол — дядя Витя лез и туда.
— Да ну тихо ты, тихо! — убирала она его руки. — Не сейчас.
— А когда?
— Уложить его надо.
— Ну так укладывай, ёб твою.
— Обожди, обожди.
Освободившись всё же, мамка садилась на свой табурет.
— Щас соседка прибежит, — говорила.
— А мы ей пизды вломим! Где она, за стенкой? Эй, дура ёбаная, пизды хочешь?
— Тише! Тише!
— Что тише? Мы и так, блядь, тише некуда. Серёга! Иди-ка сходи к соседке, скажи, что если она чем-то недовольна, дядя Витя ей пизды даст. Иди, иди.
— Да не выдумывай ты! — орала мамка. — Чё он ей там скажет? И не мешает она пока.
— Я ей помешаю! Кстати, чё это у ней две комнаты, а у тебя одна?
— Такк… Она ведь не чета нам. Благородная какая-то. И родственников кучу прописала. Живёт одна. Я с ребёнком вот в одной комнате, а она в двух.
— Несправедливо! — возмущался дядя Витя.
— Несправедливо, конечно! Только докажи, попробуй.
— Ты, Серёга, как-нибудь придуши соседку, — ржал дядя Витя. — Петельку на неё накинь, и всё. Или масло пролей в коридоре. Она ёбнется и сдохнет. У вас трёхкомнатная тогда будет.
Серёжа клал голову на подушку. Закрывал глаза.
— Спать хочешь? — спрашивала мамка. — Ну давай, раздену тебя. Уложу. К стене, к стене поворачивайся.
— Ты, Серёга, лучше бы бабу завёл. А то с роботом — это, блядь, гомосексуализм какой-то, — трясся от смеха дядя Витя.