Если набраться терпения, чтобы это выслушать, Хайдля можно было счесть прекрасным в своем роде оратором, но почти ничего из им сказанного не представляло для меня никакой ценности. А когда он заговорил о дельфинах, которые теперь заражаются паразитами из сельскохозяйственных стоков, я с беспокойством подумал, что он и сам уподобился своим любимым токсо. На мгновение в голову пришла нелепая мысль: а ведь что-нибудь подобное вполне может завладеть моим разумом и заставить его действовать против собственной воли, вопреки собственным интересам. И тут я осознал, что уже стал боязливым до умопомрачения.
Пришлось сосредоточиться на том, чтобы сегодня написать еще несколько слов и дотянуть до нормы. Хайдль второй раз – или все-таки первый? – завел песню про козленка: однажды он выстрелил в голову козленку, но неудачно, а потому вынужден был наблюдать его очень медленную смерть. Еще один урок, полученный у Хайдля: запомнить что-то предельно просто, но невероятно трудно потом понять, есть ли хоть частица правды хотя бы в одном его рассказе. Самые лучшие побуждения подталкивают нас ко лжи, а ложь позволяет нам жить дальше.
Вспоминаю, как после рассказа (то ли первого, то ли последнего) про этого козленка я подошел к окну. Вдалеке уныло сутулились подъемные краны, а за ними клонилось к горизонту красное солнце, разливая серо-кровавый свет на простиравшийся внизу мир. На мостовой, тремя этажами ниже, гоняли мяч рабочие в спецовках защитного цвета. Я позавидовал их внезапной свободе. Свободен ли до сих пор я сам, мне было неведомо. Взгляд мой упал на вход в издательство: там я заметил Рэя в кожаной куртке на молнии. Он со скучающим видом свертывал самокрутку. Когда я обернулся, Хайдль все еще болтал по телефону. Жестом показав, что у меня перерыв, я спустился на три лестничных марша в вестибюль, а оттуда – к главному входу. Снаружи, как и внутри, все сияло новизной. На полоске накладного грунта вдоль тротуара не оказалось ни грязи, ни окурков. Граффити не испещряли серые монолитные панели складских помещений; нетронутыми оставались и коричневые с желто-зеленым оштукатуренные стены невысоких офисных зданий, с удивительной монотонностью тянувшихся вдоль всей улицы, насколько мог охватить взгляд. Повсюду царили порядок и чистота, ожидавшие превращения в однородную скуку, но пока все строения выглядели абсолютно новыми, и на некоторых окнах еще сохранялась защитная пленка, а кое-где колыхались на ветру длинные перекрученные хвосты синего полиэтилена.
Выражение «жопа мира», сказал Рэй, слишком льстит этой жопе мира.
Все тут было с иголочки и в то же время несло печать обреченности. Такое создавалось ощущение. А мне хотелось ощущать совсем другое: душевный подъем, прилив эмоций и идей, которые помогли бы представить воображаемое детство Хайдля.
Но меня заедала безграничная тоска. Будь я настоящим писателем, возможно, и узрел бы здесь постмодернистскую красоту или хотя бы несколько черт, что могли бы подтвердить возможность увидеть эту красоту. Но я – островитянин с острова, затерянного на краю света, где мера всех важных вещей нерукотворна, а потому виды, которые вдохновляют современную литературу, ничуть не вдохновляли меня. Я приехал, как мне сказали, из унылого захолустья и даже не умел правильно на все смотреть, так откуда же мне было знать, как правильно писать?
Фигня это все, сказал Рэй.
Он прислонялся к длинной, доходившей до груди бетонной кадке для цветов. К ней крепился лист алюминия с трафаретной надписью «ИЗДАТЕЛЬСТВО ТРАНСПАС» и прославленным логотипом – стилизованным изображением выпрыгивающего из воды белого кита.
Я объяснил, что Хайдль опять сидит на телефоне.
От резких, беспорядочных порывов ветра у меня саднило лицо. День пропитался запахом мокрого камня. Наверное, раздавались какие-то звуки, но я их не помню. Разве что отдаленный шум транспорта. Но может, и нет. Место было такое, где ничто не способно произвести впечатление – ни шум, ни тишина.