В Москве стояла золотая осень – синее небо, чистый холодный воздух, ветки деревьев, словно нарисованные тушью на красном и желтом, бульвары, заваленные листьями. По утрам под ногами вкусно хрустел ледок, а днем почти пригревало, и казалось, что до зимы далеко-далеко.
Зима оказалась намного ближе к Белоярску, чем к Москве, – ветер с Енисея был ледяным и острым, взметывал вчерашний снег, лез под шубы и темные очки, надетые не от солнца, а для того, чтобы вездесущие камеры не снимали глаза.
Руки у Инны совсем заледенели в тонких перчатках, и пришлось сунуть их в карманы. Деревянные и бесчувственные от холода пальцы нащупали что-то твердое, и она долго не могла сообразить, что там такое. Почему-то это казалось страшно важным, и она чуть успокоилась, поняв, что это зажигалка.
Зажигалка. Ничего особенного.
Откуда она там взялась?..
Городское кладбище даже в «привилегированной» его части было унылым и неуютным – все снег да снег, все кусты да кусты, все гранит да гранит, да еще черный мрамор, и не разберешь, кто там под ним – местные ли «братки», устроившиеся здесь с наибольшим почетом, начальники высокого ранга, священники и академики из «ссыльных».
От темных очков снег казался желтым, а низкое небо – фиолетовым.
Ухали трубы, мешали думать. Солдатики переминались с ноги на ногу, мерзли в худых шинельках. Московская траурная делегация, постно потупившая государственные головы, стояла вроде бы среди толпы, а вроде бы и обособленно. «Местные» все стремились туда, к ним поближе, и даже те, что стояли неподвижно, – стремились, подсовывались, метали взгляды.
Инна от них отвернулась.
Может, она и была слишком «чувствительной», как это называл верный Осип Савельевич, но все же считала, что похороны – не место для карьерных затей. Ну пусть хоть в присутствии мертвых, ну хоть на время живые позабудут про «хлеб насущный», про «доходное место», про «начальничье око»! Все равно – доходное у тебя место или нет – кончится все кладбищенской тоской, снегом, вывороченной землей, присыпанной твердыми белыми шариками, которые катятся и катятся, сыплются в расхристанную яму, отчего-то казавшуюся Инне непристойной.
– Загрустила совсем, Инна Васильевна? Или замерзла?
Это Симоненко, отвечавший в области за сельское хозяйство. «Кадровый работник» – так было написано в его служебной характеристике. Инна не испытывала к «кадровым работникам» никакого почтения. Или работник, или нет, а там уж – кадровый, не кадровый – значения не имеет.
– Замерзла, Василий Иванович.
– Шубейка у тебя…
– Что?..
– Больно фасонистая. В Европах, что ль, прикупила?
Дает понять, что передачу «Единственный герой», в исполнении Гарика Брюстера и ее собственном, видел и не одобряет, поняла Инна. И черт с ним. Ее многие не одобряли, но так уж она устроена, что по большей части ей было на это наплевать. Людей, чьим мнением она по-настоящему дорожила, было немного, остальных она не боялась и умело использовала в своих целях – не торопясь, не сбиваясь с нужного тона, не «переходя на личности», корректно, со сверкающей ледяной улыбкой.
Никто не знал, как это трудно. Она одна.
Ветер взметнул полу шубы. Инна придержала ее рукой и улыбнулась затвердевшими от холода и «траурности» губами.
– Ну что, Василий Иванович? Король умер, да здравствует король?
– Это… в каком смысле?
То ли «кадровый работник» действительно был несколько тугодум, то ли так специально притворялся, «из интересу».
– Выборы назначили?
– Ты же знаешь, – буркнул он и боком повернулся к ледяному ветру, вновь примчавшемуся с Енисея, – Власов сроки предложил, теперь Хруст должен рассмотреть и утвердить.
Власов возглавлял краевой избирательный комитет, Хруст – местное законодательное собрание.
– Пока обязанности Якушев исполняет.
– А Мазалев?
– Он в крае всего полтора года, а Якушев, считай, пять лет! Ты устав не читала, что ли?
– Я не только читала, Василий Иванович, я его и писала!
– А чего тогда спрашиваешь? В уставе ясно сказано, кто в крае дольше работает, тот и!..
– Тише, тише, Василий Иванович! Ты не распаляйся до времени.
«Кадровый работник» пару раз сопнул носом – недовольно. Все время она его переигрывала, эта баба в европейской шубенке. Он и понять не мог, как это получалось, но как-то так получалось, что он – раз, и чувствовал, что она его опять переиграла, хотя вроде ничего такого и не сказала.
– Начнется теперь смута, – пробормотал он себе под нос, отвечая собственным мыслям «о бабе». – Выборы, то-се… Понаедут всякие, без роду без племени, начнут народ баламутить…
– Король умер, – произнесла Инна негромко, – да здравствует король.
– Да что ты заладила все про короля-то этого!
– Я не про короля, Василий Иванович. Я про выборы.
– А выборы при чем?
Она не ответила, потому что гроб опустили, могилу засыпали и солдатики быстро и как-то скомканно стали стрелять из ружей – «отдавать последнюю дань». От грохота в небо взметнулась стая галок и теперь, тоскливо крича, высоко кружила над кладбищем.
– Как они теперь будут? – сама у себя спросила Инна.
– Кто?..
– Любовь Ивановна и Катя с Митей.
Симоненко помолчал немного.
– Да чего?.. Так же и будут. Митька как пил, так и будет пить, а Катька в Питер укатит.
– Укатит… – повторила Инна. Дочь покойного Мухина держала мать под руку, выражения лица за стеклами темных очков разобрать было нельзя. Ее брат, желтый, дрожащий, как будто плохо вымытый, прятал в карманах большие красные руки, ежился и время от времени расправлял плечи и судорожно выпрямлялся.
Отец-губернатор только и делал, что прикрывал и защищал их – давал работу, деньги, «подключал» связи, употреблял влияние, а сыну еще нанимал врачей, шарлатанов, колдунов, все для того, чтобы тот «завязал», «зашился», «покончил с зельем», а тот все никак не мог ни завязать, ни покончить.
Теперь мимо осиротевшей губернаторской семьи по очереди проходили все пришедшие «почтить» – сначала московские, потом местные, – шептали, пожимали руки, делали утешающие и скорбные лица, некоторые для правдоподобия утирали сухие глаза, а вдова так и не подняла лица.
– Ну, и нам пора, – пробормотал рядом Симоненко, – ах ты, господи…
Он неловко обошел насыпанный холм земли, осыпая сухие жесткие комья. Ах ты, господи…
Инна не стала ничего говорить: для нее покойный Мухин был просто начальник – «медведь, бурбон, монстр», – не самый лучший и не самый худший, бывали в ее жизни и похуже! Она лишь пожала вдове руку и собиралась отойти и несказанно удивилась, когда услышала тихий, какой-то бестелесный голос:
– Инночка…
Любовь Ивановна казалась неподвижной, дочь смотрела прямо перед собой, у рта собрались раздраженные складки, словно она сердилась на отца за то, что он так некстати умер. Сын трясся рядом, дергал замерзшим носом.
Кто ее звал?..
Сзади уже вежливо теснили – поскорее «выразить сочувствие», дотерпеть до конца процедуры, а потом забраться в тепло машины, где уютно дремлет водитель, протянуть ледяные руки к решетке отопителя, закурить и поехать туда, где уж можно будет и «помянуть по русскому обычаю».
– Инночка…
Все-таки Любовь Ивановна, которая так и смотрела вниз – то ли под ноги, то ли на могилу мужа.
– Любовь Ивановна?..
– Сегодня часов в десять приезжайте к нам.
Сзади напирали и лезли, как в очереди за стиральным порошком в недалеком и радостном социалистическом прошлом.
– Куда… мне приезжать, Любовь Ивановна?
– На городскую квартиру. На даче мы вряд ли… сможем поговорить.
О чем им говорить?! Даже при жизни Мухина они сказали друг другу едва ли десяток слов. Инна никогда не принадлежала к числу «друзей семьи», а Любовь Ивановна, по обычаю всех русских «публичных жен», на передний план не лезла, участия ни в чем не принимала, от модельеров и парикмахеров отказывалась наотрез и, когда супруг звал ее на какое-нибудь судьбоносное протокольное мероприятие, отвечала неизменно: «Ты уж, Анатолий Васильевич, там без меня. Что я тебе? Связа одна!»