Поскольку квартал был безлюден и экипажей, особенно по вечерам, проезжало немного, Анри обычно слышал, как мадам Рено открывала окно и опускала жалюзи, затем некоторое время до него доносились звуки ее шагов по комнате. И наконец, все стихало. К этим шагам он чутко прислушивался и, когда они прекращались, еще немного думал о них. Сама мысль, что он в нее влюблен, еще не могла прийти ему в голову, но привычная возня с окном, которое то распахивали, то закрывали, и мирный шорох женской поступи каждый вечер приходили ему на ум, когда дух его, прежде чем уснуть, витал в неясных мечтаниях, подобно тому, как у иных в такие минуты в мозгу всплывает петушиный крик или голос колокола, созывающий на молитву.
Однажды (сдается мне, что это произошло в январе) мадам Рено вошла в его комнату, где он сидел в одиночестве: она поднималась на чердак по каким-то своим делам и заглянула к нему по пути; дверь она приоткрыла очень тихо и с улыбкой переступила порог; Анри сидел, уперев локти в стол и обхватив голову руками, но паркет под ее ногой скрипнул, и он обернулся.
— Это я, — сказала она. — Я вам помешала?
— О, что вы! Входите.
— Ну, зачем же… спасибо… да у меня и времени нет.
И она облокотилась на угол камина, словно боясь упасть.
Анри встал.
— Не утруждайте себя, прошу вас, продолжайте то, чем вы там занимались, оставайтесь, где сидели.
Он повиновался и, не найдя, что в таких случаях следует говорить, застыл, не раскрывая рта. Мадам Эмилия глядела на волосы, обрамлявшие его лоб.
— Так вы все время работаете? — продолжала она. — Вы никогда не выходите; какое… гм… примерное поведение для юноши ваших лет.
— Вы полагаете? — Анри произнес эти слова тоном человека, желающего положить конец беседе.
— По крайней мере, с виду все именно так, — заморгав, отозвалась она и бросила на молодого человека не совсем понятный ему взгляд — сквозь полуопущенные длинные ресницы, что так очаровательно шло ее лицу, причем головка, как всегда, мило склонилась к плечу, а уголки губ чуть приподнялись. — Вы что же, никогда и не развлекаетесь? Вы утомляете себя.
— Да чем же мне развлекаться, чем развлекаться? — повторял Анри, проникнувшись жалостью к себе и думая прежде всего о вопросе, а не о том, как ответить.
— Так, значит, только книги вам и нравятся?
— Более всего остального.
— А-а-а, вы желаете казаться пресыщенным? — рассмеялась она. — А вы, случаем, не разочаровались в прелестях существования? Меж тем вы еще так юны!.. Что ж, в добрый час! Я-то вот, не в пример вам, имею немало прав жаловаться на жизнь: я старше вас и, уж поверьте, больше вашего страдала.
— Не может быть.
— Ох, может, — вздохнула она, подняв глаза к небесам, — я много выстрадала в жизни, — тут она вздрогнула, как бы вновь ощутив боль горестных воспоминаний, — мужчина никогда не бывает так несчастен, как женщина, ведь женщина… Бедная женщина!
При последних словах ключ, который она держала в руках и не переставала вращать, продев в ушко указательный палец, внезапно застыл, конвульсивно сжатый всеми пятью хорошенькими пальчиками мадам Рено.
Ручка у нее была чуть полновата и, возможно, даже коротковата, но так медлительна в движениях, тепла и округла, с ямочками у основания пальцев, приятно умащена, розова и мягка, аристократична — весьма чувственная ручка; она так и притягивала его взор, глаз блуждал по каждой из двух линий, очерчивающих запястье, по всем пальчикам поочередно, с любопытством вбирал в себя цвет этой чуть смугловатой, тонкой кожи с пробегающими по ней синеватыми перекрещивающимися тенями мелких вен.
Со своей стороны, мадам Рено разглядывала его густую каштановую шевелюру, рассыпанную по плечам; нравилась ей и его поза, исполненная задумчивой наивности.
О чем же они оба думают, и тот и другая? Едва заговорив, тотчас приумолкли, беседа прервалась.
Мадам Рено все еще стоит у камина, опираясь правым локтем о его мраморное ребро, но при этом отклонившись всем телом немного в сторону; завязки ее чепца распустились, обнажив низ подбородка, левая рука осталась в кармашке шелкового фартука; она полусмежила веки и чуть-чуть улыбается уголком губ — совсем немного, меньше, чем в начале разговора, но теперь улыбка обращена вовнутрь, так что ее никто бы и не приметил. В окна сочится бледный дневной свет, освещая лицо Анри и делая черты лица резче, а лоб — белее; ноги его скрещены под столом, глаза широко распахнуты, словно ему чудится что-то, невидимое взгляду.
— Что это с вами? — наконец подает она голос.
— Со мной? — встрепенулся, словно пробудившись, Анри. — Ничего… Совсем ничего, уверяю вас.
— О чем вы думали?
— Не знаю.
— Вижу, вы рассеянны. Совсем как я: сотню раз на дню ловлю себя на том, что грежу о тысяче самых незначительных бессмысленных пустяков и вечно теряю из-за этого уйму времени.
— И в добрый час, мадам, вы разве не находите, что это время протекает, не задевая нас, так мягко, что в мыслях не остается и следа радости или боли?
— Вы так считаете? — прошептала она.
Он продолжил, не заметив, какой симпатией согреты эти три слова, ибо принадлежал к тем, кто норовит завершать каждую начатую фразу.
— Такие мгновения оставляют в нашем мозгу лишь некую тень, печаль нежного припоминания, и мы любим оживлять ее, когда грустим.
— Как вы правы! — с жаром восклицает она.
— У моего отца в саду росла большая вишня… цветки на ней раскрывались всегда по два. Если б вы знали, как хорошо было засыпать в ее тени! Все считали меня ленивцем и обормотом.
С коротким снисходительным смешком, как если бы перед ней был ребенок, она роняет:
— Быть может, они не так уж были не правы?
— Ну, особенно зимой…
— Ах, зимой!.. И вы тоже? Здесь я похожа на вас, да здравствуют вечера у камелька! Они прямо созданы для тихих бесед!
— И я целыми вечерами сиживал в кресле — один; сколько же дров я перевел за этим занятием!
— Ах, как нам было бы хорошо вдвоем! И меня мсье Рено частенько поругивает из-за того же, но каждому свои радости: я-то в город не выхожу, в свете не появляюсь, я бедная, всеми забытая женщина, живу скромно и уединенно.
— Но почему? — Анри, как может убедиться читатель, уже отваживается задавать собеседнице вопросы, ибо к этому времени они стали немножко друзьями, не потому, что назвали бы себя так, но таков тон их беседы, говорящий сам за себя.
— Почему? — Она задумалась. — Да разве у меня нет мужа, дома?.. И потом, я не люблю светскую жизнь. Свет так зол, низок, так фальшив!
— И я не хожу на балы, они наводят на меня скуку, я в жизни не танцевал.
— Ах, уж это вы напрасно, танцевать надобно по меньшей мере уметь. А вы, значит, настоящий медведь?
И она принимается хохотать, показывая великолепные зубы.
— Право же, это ни в какие ворота!.. Когда человек так молод! — И уже серьезно добавляет:- Ну, потом — то вы переменитесь.
— Откуда вы знаете?
— Так и будет, поверьте мне.
— И когда же?
— Как только вы захотите понравиться какой-нибудь… кому-нибудь.
Она запинается. Анри краснеет.
— Вы так считаете? — бормочет он.
Сделав два шага, она встает прямо перед огнем, вытягивает к пламени одну ногу, потом другую и, стоя, греет подошвы своих черных туфелек, смотрясь в зеркало и приглаживая локоны.
— Какая у вас чудная шкатулочка! — восклицает она, взяв в руки ларчик красного дерева со стальными заклепками, лежавший на каминной полке меж двух медных подсвечников. — А что внутри?
— Там мои письма.
— Вы ведете переписку? Ого! Вы запираете свои письма на ключ? — И она тотчас меняет тему разговора: — Удобно вам в этой комнате?
— Вы сами видите: я ее не покидаю.
— Она и впрямь хороша, совсем как моя внизу; вы ее, наверное, не видели? Никогда туда не входили?
— Никогда.
— Мне эта больше нравится, она просторней; кстати, я здесь довольно долго жила, она была моей до того, как вы приехали сюда.