– Понимаю!.. Не понимаю. Первый раз чего-то не понимаю! Ты откуда взял-то, извини, что ты Иисус Христос?
– Знаю.
– Видение, что ли, было?
– В самом себе знаю.
– Как говорит! – восхитился Никодимов, поворачиваясь к Нине, но тут же махнул рукой: – А, ты все равно не поймешь!
– Я понимаю. Я чай поставлю.
Нина решила – подальше от этого разговора.
А Петру было приятно, что самоуверенный атлет интеллекта дивится на него и не может решить, верить или нет.
– В любом случае, – сказал Никодимов, – ты – явление необычное, уж я людей знаю. Так что же, тебе тридцать лет?
– Тридцать.
– Проповедуешь?
– Пока нет.
– Но уже превращаешь воду в вино. Еще что?
– Лечу.
– Что лечишь?
– Все лечу.
– Правда? – обрадовался Никодимов. – Слушай, а геморрой? Такая неинтеллигентная неприятная болезнь, впрочем, как раз интеллигентная, от сидячей работы, впрочем, я давно уже подолгу не сижу, я мыслю на ходу, на лету, но – покоя не дает – вот уже третий день мучаюсь кровью, спиртное и то не анестезирует, боль адская. Поможешь? Штаны снимать или как?
Это испытание мне, подумал Петр, без удовольствия глядя на уже подставленный ему под нос зад Никодимова, причем Никодимов хоть и спросил, снять штаны или нет, сам, не дождавшись ответа, быстренько снял. Юрок был – исключительно.
Пересиливая себя, Петр стал водить руками.
– Ничуть не легче, ничуть! – покрикивал Вадим Никодимов. – Нет, не чувствуешь ты ко мне братской любви, не любишь ты мое тело, мою задницу! Плохой ты еще Христос! Ты полюби мою задницу – и все получится!
Дурак прав, подумал Петр. Как ни крути – прав. И он начал думать не о Вадиме Никодимове, а о его ни в чем не повинном теле, которое мучается и страдает, и испытал жалость к этому телу, и стал не только водить руками, но и прикасаться к болящему месту – осторожно, ласково, думая о том, что это место ведь не хуже всякого другого, оно и необходимо организму так же, как легкие, руки, сердце, голова, печень…
Легкая испарина выступила у него на лбу, он понял, что боль прошла.
– Ну? Чего стоишь? – сказал он Вадиму. – Не болит уже, а ты стоишь. Эх, соплежуй! – обозвал он его самым мягким мальчишеским прозвищем, каким пользуются в Полынске.
Никодимов натянул штаны, сел в кресло. Мельком увидел половину лица Нины из-за косяка кухонной двери. Скрылась.
Никодимов извлек сигарету и изящно закурил в длинных тонких пальцах.
– Да… – сказал он. – Да…
– Чего? – не терпелось Петру узнать о его мыслях.
– Того. Того самого, – не раскрывался Никодимов, умея, даже будучи облагодетельствованным, казаться благодетелем.
И вдруг бросил сигарету, упал на колени перед Петром, громко прошептал:
– Благослови, Господи!
Петр вздрогнул, положил ему руку на голову и сказал:
– Благословляю.
Поднял Вадима за плечи и поцеловал его в щеки.
Губы Вадима подрагивали.
– Боже ты мой… Боже ты мой, Боже… – повторял он. – Как было бы хорошо, если бы ты на самом деле был!
– Ты что, все не веришь, что ли?
– Не верю, – сказал Вадим Никодимов. – Извини.
12
Верил он или не верил, но на другой день говорил Петру так:
– Пойми, не один я буду не верить, другие тоже будут не верить, тебе надо учиться убеждать! Тебе в люди надо идти, сторонников завоевывать, понимаешь? В общем…
В общем, Вадим Никодимов, человек без определенной профессии и социальной функции, атлет интеллекта, интересующийся в жизни только тем, что ему в данный момент интересно, развернул перед Петром грандиозные планы.
Сперва выступления в нескольких самых больших залах Сарайска. Потом – гастроли по всей стране. Не пешком прогуливаться в окрестностях Иерусалима – самолетами летать надо! И – проповедовать. И демонстрировать свою силу. Христом себя не называть. Ты ж читал Евангелие, сперва его другие назвали Христом, а уж только потом он сам себя назвал, не дурак был!
Программу действий Вадим Никодимов составил на три года – «до самого распятия», как и положено. Петр слушал, и все хотелось спросить: а зачем?
Хотелось сказать, что пошутил. Ну, не то чтобы пошутил, но ведь не сошел же он с ума, чтобы действительно считать себя Иисусом Христом. Есть человек в Полынске, тот считает – да.
Но об Иване Захаровиче он почему-то не стал рассказывать Никодимову.
А кстати, как там Иван Захарович, как там остальные прочие? Не могло же исчезновение Петра обойтись незамеченным. Оно и не обошлось.
Иван Захарович решил, что Петр наконец осознал свою юдоль и отправился в большой мир. Матери же его Марии объяснение дал другое, житейское: Петр, мол, застыдился своего неожиданного пьянства, завербовался поспешно на рыболовецкое судно, аж на Тихий океан, уехал с агентом-вербовщиком, не успев даже взять вещей (поезд агента уже уходил), не успев предупредить мать, сказав только Ивану Захаровичу. Мария всему поверила.
Правда, пьяница Илья и школьный дружок Петра Грибогузов рассказывали совсем другое: что Петр уехал с ППО, но им, бывшим в те дни мокропьяными, веры нет.
Екатерина сомневалась и в словах Ивана Захаровича, и в россказнях Ильи и Грибогуза.
Она тосковала.
И поздним вечером пришла к Ивану Захаровичу поговорить. Этот разговор Иван Захарович записал, и вот эта запись.
Екатерина в тот же вечер пошла к брату. – Слушай, – сказала она, – надо Нихилова сдать в психушку. Срочно. В одиночную камеру. – Что он тебе сделал? – удивился брат Петр, насторожившись душой, тоже имея к Нихилову отношение. Ему бы радоваться, что сестра подсказала ему мысль, но ситуация, наоборот, показалась ему зловещей, какой-то символической.
– Надо, надо, – настаивала Екатерина. Петр сказал: в областную психушку Нихилова не примут, он не буйный. Тогда Екатерина предложила открыть при городской больнице психиатрическое отделение. Нетерпение ее было так велико, что она заставила брата позвонить в полночь главврачу больницы Кондомитинову и обо всем договориться. Кондомитинов, хороший друг Петра Петровича, не отказал в любезности и пообещал завтра же к вечеру оборудовать отдельную палату с крепкой дверью и решеткой на окне.
Так что не трех дней, а одного хватило Екатерине для действий.
К вечеру палата была готова.
Утром следующего дня к Нихилову пришли из больницы и сказали: раньше, как ненормальный, ты не состоял на профилактическо-диспансерном учете, а теперь, раз выздоровел, нужно срочно на учет встать: пройти флюорографию, кардиограмму снять, анализы сдать.
Иван Захарович, даже гордящийся обязанностью делать то, что делают обычные граждане, пошел в больницу.
Его привели в палату и попросили подождать.
Когда закрылась дверь, он осмотрелся и все понял.
Стучать не стал, кричать не стал, жаловаться не стал – даже самому себе в мыслях. В его ли власти противиться воле Божьей? Бог за него – и ничто с ним не сделают ангелы сатаны. Он ведь понял, откуда сие: от Антихриста через его сестру.
Принесли обед.
Иван Захарович просил дать бумагу и ручку. Отказали.
Иван Захарович просил, кротко и слезно умолял, принести Библию. Отказали.
А на что он надеялся? Что бесы сами принесут книгу, от которой руки у них покроются ожогами и лишаями?
(Причина отказа, правда, была прозаичней: боялись, что Иван Захарович на чистых полях книги или между строк накатает жалобу и умудрится ее передать туда, куда не надо.)
Итак, Екатерина добилась желаемого: Иван Захарович изолирован как псих, если теперь он что и скажет – всерьез не примут, честь ее в безопасности.
Но – где Петр? Где ее племянник-возлюбленный? Как жить ей теперь? Она ведь пробовала и с другими, не получая ничего от постылого мужа. Но все бесплодно: ни с кем не чувствовала она себя хоть мало-мальски оттаявшей, она вообще себя женщиной не чувствовала. Только с Петром – и как! Видно, именно то, что в связи этой была отрава кровосмесительства, воспаляло Екатерину. Она пробовала выбить клин клином и однажды оставила для индивидуальных занятий вокалом одного старшеклассника своей музыкальной школы, голубоглазого, с пушком на верхней губе. Занялись вокалом, она показывала ему, как нужно держать при пении плечи, как подобрать живот, попку не отклячивать (смеялась), перед свой вперед не выпячивать (похлопала шутливо), и все ждала, когда начнет накатывать волна горячего, сумасшедшего, срамного нетерпения, как бывало у нее с Петром. Не накатывала волна. Дала вокалисту подзатыльник – бездарь! – и выпроводила.