Жил он в старом домишке на окраине, много уж лет сиротствовал там один, без присмотра.
Нет, он не был совсем без ума; если есть выражение: человек не в своем уме, то Иван Захарович как раз был в своем уме полный хозяин в отличие от тех умников, которые вроде и умны, но не Хозяева своему уму, вот и выскакивает из них то и дело чужой ум, оказывающийся сплошной глупостью.
Он даже вел хозяйство: кур и козу, питался яйцами от кур и молоком от козы. Был и огород, но плохо плодоносил; Иван Захарович ухаживал за ним наугад: то помидорины закопает в землю и ждет всходов, то картошку прикапывает не клубнями, а кустами, предварительно измельчив.
Кроме этого, он выписывал газету «Гудок» и читал ее. Слушал радио, хотя очень боялся передачи «Последние известия». Услышит — обязательно вздрогнет, озирается, бормочет. Как же это так, не мог понять он. Почему — последние? Значит, других уже не будет? И пусть после последних известий всегда обязательно что-то было, да и сами эти известия включались по десять раз на дню, все равно он каждый раз пугался, думал, что если раньше как-то обходилось, то теперь уж не обойдется, эти-то известия и станут по-настоящему последними.
А в полночь радио умолкало, и Иван Захарович долго лежал в тревожной темноте, не мог уснуть. Ему казалось, что утро никогда не наступит, люди сообщили себе последние, какие были, известия — и все, покрыла землю бесконечная вечная ночь.
И каждому утру он радовался, как подарку, и спешил на улицу, чтобы посмотреть на счастливые лица людей и прохожих, но видел только грусть и усталость, будто они не отдыхали ночью, а тяжело и скучно работали — и опять идут работать, а не отдыхать. Он сердился на людей, он призывал их к улыбкам, он объяснял им, что их помиловали, но отклика в их лицах не находил.
Вполне разумно он связывал это с неправильными установками и действиями властей, — тогда шел к учреждениям, агитировал входящих и выходящих (в сами учреждения его, конечно, не пускали) опомниться и придать своим действиям другое направление, чтобы это направление повлияло на общество и оно начало по утрам улыбаться. Не добившись толка, он шел в людные места и там убеждал не дожидаться правильных поступков начальства, самим, без подсказки и приказа, начать радоваться. И опять слова пропадали даром, тогда привычным маршрутом он шел к церкви, где требовал от пришедших к литургии не постного вида, а светлого веселья в глазах. Нищенка тетя Маруся гнала его, матерно ругая, потому что Ивана Захаровича боялись и быстро проходили мимо, не успевая бросить милостыню в ладонь тети Маруси. Иван Захарович вступал с нею в спор, его зычный голос проникал в храм и мешал богослужению, батюшка, потеряв терпение, выходил сам или высылал дьякона, зная, что священническое облачение смертельно пугает Ивана Захаровича, он начинает дрожать, сгибается, закрывает голову руками — и мелкими быстрыми шагами, петляя, будто под обстрелом, убегает прочь.
Иван Захарович возвращался домой, спал вместо ночи, потом кушал, что Бог послал, и, наслушавшись «Последних известий», впав в мрачность, вновь выходил для обличений и увещеваний. На этот раз ему казалось, что люди и прохожие слишком безмятежны, даже нахально веселы, а чему радоваться, когда вот-вот грядет последний час, последний миг? Он настаивал, чтобы возникли грусть и печаль, и опять его никто не понимал, хотя Иван Захарович всегда говорил просто, доступно.
Конечно, он мог бы выключить радио — но не мог. Сколько помнил себя, оно всегда звучало в доме на полную громкость, особенно громким казалось оно в годы отсутствия отца, он сидел в тюрьме, а была война, не докатившаяся до Полынска, но присутствовавшая во всем, мать коротала вечера у окна, внимательно слушая радио и обсуждая с сыном услышанное. Иван Захарович и помыслить не смел, чтобы прикоснуться к ручке и убавить громкость, — так заведено, значит, так тому и быть. Он и газету «Гудок» выписывал потому, что она тоже всегда была в доме, соответствуя профессиональным интересам Захара Нихилова, железнодорожника, брубильщика первой категории, после отсидки — третьей, но потом он опять возвысился до первой, в этой категории и помер, так как сильно пил, переживая, что в годы войны не защищал Родину винтовкой или пушкой, а долбил на Севере камень кайлом. Он просился на фронт, и его, как простого убийцу, скорее всего взяли бы в штрафную роту; но в заявлении он употребил выражение «искупить грех перед отцом моим и Отцом Небесным», и ему добавили политическую статью за религиозную и тем самым антисоветскую пропаганду.