Петр пошел к Нине. Дома ее не оказалось, а в ресторане на ее месте была другая женщина. Выяснив, насколько можно доверять Петру, она сказала, что Нина лечится от вторичного алкоголизма, где — неизвестно.
Петр поехал к Лидии в ППО и увидел, что с Лидией живет Фарсиев, вдруг ушедший ради красоты Лидии от семьи.
Петр не стал претендовать, хотя Лидия смотрела на него.
Оставалось — в Полынск.
Он не хотел туда.
Не хотел оказаться вблизи от Екатерины, которую любил, но не мог себе позволить.
К тому же стыдно было перед матерью и Машей, которых он не принял в тюрьме.
Но ведь и Иисус, когда к нему пришли мать и братья…
Стоп!
А с чего я взял-то, что я Иисус! — ошарашила Петра страшная мысль.
Никто не поверил мне — не Иисус.
В тюрьме не вытерпел, не подставил себя — не Иисус.
Апостолов не удержал подле себя — не Иисус.
Кто же тогда?
Не просто же Петр Салабонов, потому что тогда… Потому что тогда вообще уж!
Кто он?
Антихрист, вот кто!
Вот откуда желание звать за собой!
Вот откуда гордыня!
И слава Богу, что никто не прельстился, люди оказались умнее, чем он думал, не поддались, не пошли за Лже-Христом!
Но значит, минутно обрадовался Петр, где-то появился настоящий Христос! Надо найти его, чтобы полюбоваться на него!
Ага! — поймал он себя тут же. Ты обманываешь не только других, но и сам себя, ты хочешь найти его — чтобы убить!
Так он шел, лихорадочно размышляя, и шел по темной улице Грабиловки.
И встретил грабиловских парней.
Они остановили его.
— Покажи паспорт, — сказал один из них, которого не раз задерживали и требовали предъявить паспорт, а он еще никого не задерживал и не требовал паспорта, и ему это было всегда обидно.
Петр дал паспорт.
— Подложный! — сказал парень и стал рвать его, говоря: — А теперь признавайся, кто ты на самом деле!
Петр молчал.
Он уже не знал, кто он.
Он очень устал.
Но он понял, кем и за что посланы на него парни, и ему хотелось, чтобы все быстрей кончилось.
— Придется тебя допрашивать и пытать, чтобы ты сознался, — сказали парни.
Они были очень рады.
Недавно, взломав вагон, они обнаружили его набитым причудливыми предметами: какими-то фонарями, треногами, раскрашенными полотнищами, деревянными автоматами и пулеметами, военной формой времен войны, нашей и фашистской, эсэсовской. Вагон принадлежал съемочной группе, снимавшей кино про войну, но они об этом не догадались. Они взяли форму и оружие, наряжались, однако все это было без удовольствия, не по-настоящему, а вот теперь есть возможность использовать по-настоящему.
Они переоделись и повели Петра туда, где стоял остов обгоревшего вагона. Там они привязали его к металлическим железкам за руки и за ноги.
— Приступайт! — приказал один.
— Яволь! — ответили ему.
— Кто ви есть такой? — совали Петру в ребра палки и электроды для электросварки, которых в свое время накрали несколько ящиков, но не знали, куда применить.
Петр молчал, зная, что молчанием злит их.
— Отвечайт!
— Фрюштук абгебен!
— Нихт щиссен!
— Форвертс!
— Шпациренгеен ганген, гинг, геганген!
— Хайль Гитлер! — кричали подростки фразы из фильмов и из уроков немецкого языка в школе.
Петр молчал.
— Штандартенфюрер! — приказал главный из них.
— Яволь, герр оберст!
— Убивайт махен!
— Щас я его как ухерачу! — с готовностью поднял штандартенфюрер доску с большим гвоздем, собираясь ухерачить этим гвоздем прям в лоб пидарасу.
Боже, Боже, на кого ты меня оставил! — мысленно взмолился Петр, не смея произнести это вслух. Он уже не думал, Христос он, Антихрист или Петр Салабонов, он знал и тайно гордился: это искупление, это — за людей. Пусть даже за кого-то одного, кто мог попасться вместо него этим парням. Значит, не зря все, Господи, не зря!
— Штандартенфюрер! — остановил оберст.
— Яволь?
— Пришьем его, а чё завтра делать?
Парни согласились. Они заткнули Петру рот кляпом, накрыли брезентом и оставили висеть до завтрашнего вечера.
Они приходили вечером другого дня и вечером третьего. Петр все не умирал.
Они не торопились.
Но на четвертый день решили уж не оставлять. Вперед вышел сам оберст, поднялся по приставленной лесенке, отрезал острым ножом Петру уши, выколол глаза, наблюдая, как вытекает жидкость. Потом стал вырезать и выламывать ребра, чтобы обнажить сердце и увидеть, как оно работает, он никогда этого не видел. Увидел и, не жадный, показал другим, каждый поднялся и увидел, любознательно удивляясь. Оберст опять поднялся и стал вводить нож в сердце, глядя, как оно затрепыхалось, заколотилось, задергалось. Он надавил — остановилось, повисло, съежилось.