Тем временем — прощальные визиты: и к Николе Явленному, и под Донской монастырь, и в Сыромятники к Хераскову, и к Карамзину, и к Ехалову мосту к Фритингофше, и к тетеньке Федосье Алексеевне, и к Голицыной на Старую Конюшенную, в университет, и к Редигеру, и ко всем старым приятелям и новым знакомым: к Вульфу, к Небольсину, к Урусовой, к Рахмановым, к зятю Христины Матвеевны, к Львову, и к Алексею Минину, и к Василию Васильевичу — совсем замоталась карета четвернёй.
«Московский журнал», продолжение последнее, или заключение. «Я желаю, чтобы ету часть моей жизни прочли мы вместе с Катинькой, или, ежели етого не можно за умедлением подорожной, чтобы Герой замешкался очень недолго за Романом и вместо удивления подвигам его нашёл любовь, щастье, дружбу и прощение несияющей судьбе его».
День последний. «Маия 4. Сегодня желаемый понедельник. Мне надобно проскакать всю Москву, чтоб проститься с теми, к которым я ездил. Семёна пошлю дожидаться подорожной, обедаю у хозяина, и ежели столько щастлив буду, что получу подорожную, тотчас в кибитку и скачу без памяти в Петербург, пересказывать сам бесполезное моё путешествие в первопрестольный град Москву».
Очень спешным почерком эти слова уписаны в конце листка почтовой бумаги. Несомненно — подорожная наконец получена, и последнее письмо Катинька читала вместе с писавшим. А потом, вероятно, они не раз перечитывали и весь «Московский журнал». Потом листочки были собраны, позван переплётчик, и обстоятельно обсудили, какой поставить сафьян, какие вытиснить украшения на корешке, да чтобы обрез сделать со всей аккуратностью, не зарезавши букв, подбежавших к самому краю, а за позолоту переплётчик поручился: в этом деле он привычный мастер.
Михаил Никитич Муравьёв умер молодым: спустя десять лет после коронации Павла, пятидесяти лет от роду. Книжечку берегла Катерина Фёдоровна, может быть, читала её сыновьям, Никите и Александру, будущим декабристам. Прошло сто тридцать семь лет — бумага едва пожелтела, переплёт стал старинным, но не старым. В чьих руках побывал «Московский журнал»? Как могла затеряться память о писавшем? Как могла семейная реликвия стать безымянной книжкой?
Мне хотелось бы обещать, что этот исторический памятник московского быта недолго останется за границей.
Озорной колокол
В ту самую минуту, как священник повёл жениха и невесту вкруг налоя, случилось то, чего никогда не бывало дотоле и, думать надо, впредь никогда не случится: брачные венцы, серебряные, подбитые розовой тафтой, слетев с голов врачующихся, поднялись, как две пташки, на воздух, улетели под самый купол, выпорхнули в боковые окошки и уселись на колокольне под наружными крестами. Все в церкви ахнули, священник прекратил венчание, жених с невестой пали на пол бездыханными, и случившемуся нужно радоваться, потому что мог свершиться величайший грех: были жених и невеста родными братом и сестрой!
Слух о таком чудесном происшествии разнёсся по всей Москве, и не было человека, не только вздорной бабы, а и степенного мужчины, который не побежал бы на другой день посмотреть на колокольню, а дальние люди приезжали на своих лошадях целыми семействами. Однако венцов не было видно, а церковь была заперта. Тут на площади людишки бойко торговали квасом, кислыми щами и печатными пряниками, и была также пожива ловким карманникам. И будто бы приходский священник, то венчание справлявший, отрицал всякое событие: и венчания не было, и не было таких жениха с невестой, и венцы не летали и под колокола не садились, а всё это не иначе как выдумка литейщиков Маторинского завода, обычный «колокольный рассказ».
И действительно, был такой веками освящённый обычай, что ко дню отливки нового колокола пускался самый чудесный и нелепый слух. И если с той выдумкой будет удача — удача будет и с колоколом.
Дело это было сложно, и приступали к нему с соблюдением строгого чина. День и ночь в плавильной печи поддерживали рабочие огонь берёзовыми и сосновыми поленьями: на 100 пудов меди — три сажени дров, на 1000 — не менее десяти сажен. Когда вся медь расплавится, перед самой отливкой прибавляли на 100 фунтов меди 22 фунта олова, а голых мастеров, которые размешивали клокочущий и адом пышущий сплав, другие окатывали из вёдер холодной водой. Допускались к присутствию люди набожные и богатые, любители колокольного дела, которые бросали в сплав серебро, а иные и золотые монеты — для чистого звона и для спасения души. А к часу литья хозяин сам приносил в заводскую мастерскую освящённую икону, собирал всех рабочих и читал соответственную случаю молитву, а все хором её повторяли. По окончании молитвы давал хозяин знак начинать. Несколько опытных рабочих брали наперевес особый чугунный рычаг, раскачивали его мерно, точно и по команде и пробивали у плавильной печи отверстие пода. Из отверстия выливался пылающий и слепящий глаза жидкий огонь, и теперь всё дело было в том, чтобы не дать ему безумствовать, а пустить его ровным потоком по жёлобу в заготовленную форму. Если жёлоб перельется через край, — всё дело пропало, медь выльется зря, и может не хватить её для наполнения формы, хотя бы только на колокольные уши; тогда плавь и переливай всё заново.