Грекиня засмеялась своим квохчущим смехом, в котором было много яда.
— Попы? — повторила она. — Они всегда за победителем побегут и руки его целовать будут. Давно ли они с поминками в Орду-то бегали? Благодати от одного Бога им мало — им нужна была благодать и от поганых, от хана. Попы! — презрительно заключила она и опять заквохтала.
— Да и княжье много ещё о себе понимает… — продолжал он думать вслух.
— Которые головы подымаются слишком высоко, их и укоротить можно, — сказала Софья. — Это дело нехитрое. Главное, дремать нечего. Какие высокие стены ты в Кремле твоём ни воздвигай, ежели внутри стен духа не будет, ни на что они…
…На крыльце своих хором, против древней церковки Спаса на Бору, сидел князь Василий. Не было в мятежной душе его мира, а была тоска жгучая, как отрава. Старец Нил вспомнился в глуши лесной: нешто всё бросить да к ним уйти? Вспомнилась Обида, крыльями лебедиными на дальнем море плещущая, и фряжская Богородица, в лике которой было что-то Стешино. Да, с первой же встречи с ней была она для него словно и не женщина совсем, а какая-то богиня надзвёздная, перед которой пасть в землю хотелось и, прижавшись лицом к ножкам её маленьким, молиться до изнеможения сердечного. Но уже глухая ночь, и она, вероятно, теперь с Андреем, мужем своим. Он мучительно застонал и завозился. Что делать? Что же делать?!
А Стеша в это время у окна опочивальни, точно надломленная, сидела, а над ней, в некотором отдалении, тревожный и грустный — он точно потух весь за последние дни, — стоял князь Андрей.
— Хорошо… — тихо проговорил он. — Ты только одно скажи мне: что с тобой? Куда делось с руки твоей кольцо обручальное? Ты скажи — и тогда видно будет, как и что.
Князь Андрей, несмотря на то, что он был много моложе, был сердечным другом князю Василью, но между ними была огромная разница: насколько князь Василий был сердцем горд, нетерпелив, легко и грозно опалялся, настолько князь Андрей был мягок и добр. Он крепко любил Стешу свою, и мука её, которую он только недавно подметил, терзала его. Она всячески отдалялась от него, она потухала, она точно чужая ему сделалась.
Стеша глубоко вздохнула, подняла на него свои теперь большие, тёмные глаза и встала. В кротком и мягком свете лампады прелестное лицо её казалось без кровинки. Оно было и прекрасно, и ново, и жутко.
— Андрей, ми… Нет! — вдруг заметалась она в тоске неизбывной. — Андрей, правда твоя, лутче сказать всё сразу. Я… я любила тебя… Я ни в чём пред тобой не грешна. Но вот точно околдовал он меня, и… я день и ночь вся во власти его. И когда думаю я, что это ты стоишь между нами… знаю, знаю, что люба я ему!.. То я видеть тебя не могу… хоть ты тут и не виноват ни в чём. Вот! И кольцо твоё я сняла, потому что теперь стало оно для меня тяжелее всякой цепи… Хочешь казнить меня, казни, хочешь в монастырь запереть, запри, но ничего я с собой поделать не могу. Я говорю вот с тобой, тебя убиваю… знаю, что любишь ты меня, а дума моя ласточкой около хором его вьётся: думает ли он обо мне? Жалеет ли меня? Слышит ли муку мою о нём? И когда вспоминаю я, что женат он, что около него другая, я…
Она застонала и тяжело опять упала на столец, резной, около окна.
— Кто он? — едва выговорил князь Андрей.
Она молчала.
Ему вспомнилось вдруг резко изменившееся обращение с ним дружка его князя Василия. В глазах его стал страх.
— Князь Василий? — ещё тише уронил он.
И после долгого молчания Стеша едва слышно прошептала:
— Да… А теперь… уй… ди…
И, повесив голову, князь Андрей, ничего не видя, вышел из опочивальни своей…
…Один из ночных сторожей с удовольствием постучал в звонкую колотушку, громко зевнул и огляделся. Неподалёку, на крыльце покосившейся избёнки, среди густого смрада всяких отбросов, сидела, понурившись, какая-то тень.
— Никак ты, Митька? — спросил сторож.
— Он самый.
— Чего не спишь?
— Я завсегда мало сплю, — зевнул Митька. — Глаза замаяли.
— Да ты рязанский, что ли?
— Нет, я из-за реки Пьяны, из Запьянья, — отвечал неохотно нищий. — С мордовской украины.
— Что ж дома-то не сиделось? — спросил сторож, довольный, что есть с кем почесать язык.
— Да как тебе сказать? — нехотя отвечал Митька. — Не жилось, потому что от волостелей всяких никому житья нету. Я захребетником был, по чужим людям работал. И вот раз боярин наш князь Иван Лапин, пьяница не дай бог, собрал нас, челядь свою, да и ударь на соседний монастырь. Добра у монахов рублей на пятьдесят пограбили, монастырских коней угнали, а в свалке служку одного убили. Монахи, не будь дураки, в набат Ударили и вместе с суседскими мужиками в погоню бросились. Другие-то ушли, а я попался. И вот притащили меня в монастырь и привязали к ноге убитого нами служки, а потом вместе с мертвецом и к наместнику в Нижний отправили. А князь наш опять по пути на нас напал с конными людьми в саадаках[66], и опять свалка началась. Меня кто-то бердышом по руке саданул, сукин кот, и долго она у меня не владала. Так вот и припёрся в Москву побираться, да и зажился…