По его просьбе они остались вдвоём. Он был одет — и под одеждой скрыл кинжал. Было бурное объяснение, но немка из соседней комнаты не поняла, о чем они говорили. Он что-то требовал; княгиня резко отвечала: «Нет, нет, нет!» Потом раздался крик — и в комнату вбежали.
Кинжал вонзился княгине в правую сторону шеи, перерезал горло и поранил позвоночник. Она была залита кровью, а он то целовал её, то на коленях громко читал «Отче наш». Он не казался сумасшедшим; напротив, он очень спокойно и обстоятельно объяснил полиции, что потому убил княгиню, что для этого мира она слишком хороша и совершенна: он помог ей отворить райские двери в другой мир.
Зыкова судили и обвинили в предумышленном убийстве — двадцать лет каторги и вечное поселение в Сибири.
Его процесс был громким, и в последний раз Зыков сделался модным в великосветских салонах. Если бы он был оправдан, его мог бы ожидать огромный успех у женщин. Но теперь, во исполнение приговора, его ждала публичная казнь: выставление у позорного столба перед ссылкой в каторжные работы.
Может быть, он был умалишённым, но менее всего ему хотелось быть обыкновенным преступником. Он попросил мать принести ему в тюрьму лучший из его нарядов. Утром в день позора он оделся с особой тщательностью в сорочку тонкого голландского полотна, в отлично сшитый сюртук и из-под галстука выпустил брызжи. Он знал, что на его публичную казнь явится московский свет, мужчины в колясках, дамы в закрытых каретах. Он был несчастным, но хотел быть интересным.
Это не понравилось генерал-губернатору графу Закревскому, который приказал нарядить убийцу в арестантский халат при грубой холщовой рубашке. У губернатора оказалось гораздо больше вкуса: в этом костюме Зыков был ещё интереснее, и дамы это оценили.
На Красной площади толпа стояла и ждала с раннего утра. В девятом часу показалась тюремная открытая колесница; в ней Зыков стоял привязанным к столбу. Вероятно, он страдал, что так плохо одет. Он смотрел не на толпу, а в небо, как и полагалось герою и подвижнику. Он был бледен и красив. Простой народ жалел его, как он жалел в России каждого осуждённого преступника, каждого «несчастненького»; этого жалел особенно, потому что его погубила женщина, знатная барыня. Публика избранная любовалась редким зрелищем, последним актом эффектнейшей драмы, в которой было предусмотрено всё: разница в социальном положении героев, коварство жертвы, безрассудная любовь юноши, кинжал, молитва над холодеющим телом и страстные поцелуи, которыми убийца осыпал труп убитой…
Медленно проследовала колесница в сторону Пятницкой улицы. На повороте её догнало несколько карет, а дамы, не боясь запачкать башмаки уличной грязью, вышли из карет и, подбежав к колеснице, просили героя драмы дать им на память хотя бы кусок одежды. Конвойный отдал им носовой платок привязанного к столбу, и они, разорвав платок на части, спрятали лоскутки на груди.
В то время не было кинематографа, обидно и невосстановимо!
Свечка
В старые годы все в Москве знали знаменитых богачей и скупердяев, супругов Дениса Васильевича и Василису Денисовну, про которых сочинено было много забавных историй, и совершенно напрасно: жизнь их была не забавна, а полна трагизма и ужаса, да пожалеть их было некому. Мы первые их пожалеем и постараемся понять.
Прежде чем стать старыми, они были молоды; прежде чем стать баснословно богатыми, они были бедны. И нужно вспомнить, что в те времена бедность ни в какую поэзию не облекалась, никто не писал о ней сентиментальных рассказов, не считая её «важным социальным фактором», не возлагал на нищих обязательства быть «авангардом борьбы за лучшее будущее» и не кокетничал прорехами в бороду богачам. Говорили, конечно, что добродетель может быть почтенной и в рубище, — но всегда предполагалось, что подобная одежда для добродетели случайна и гораздо легче и проще войти в Царство Небесное через дверь просторную, по лестнице, устланной мягкими коврами, уплатив за предстоящее блаженство вперёд наличными деньгами. Бедность в те времена была несчастием и пороком. Наше время пыталось изменить эти понятия, но без особой удачи. Скажем попросту и откровенно: больших богатств нам не надо, но да будет проклята нищета, труд подневольный, вечное унижение, плесневелые корочки маленьких запоздалых удач, любовь в шалаше, добродетель в лохмотьях и робость протеста, заглушённого подачкой.
Денис Васильевич и Василиса Денисовна поженились против родительской воли, были месяц глупо счастливы и много лет несчастны. Что было, то проели, он не сделал служебной карьеры, она, к счастью, не народила детей, и жизнь прошла мимо них с быстротой курьерского поезда, хотя в те времена, за отсутствием поездов, передвигались в собственных бричках.
К сорока годам спина Дениса Васильевича накланялась вдосталь, голосок стал ласково-приторным, глазки завистливо-искательными; Василиса Денисовна, когда-то бойкая барышня с поднятым носиком, всю свою жизнь проштопала и прочинила, накладывая новые заплаточки на старые вставочки, предпочитая тёмные материи светлым, подсчитывая кусочки сахару, стараясь больше есть в гостях, меньше дома. Между собой жили мирно, потому что поодиночке совсем пропали бы среди людского равнодушия; жили как бы в заговоре против людей благополучных и достаточных, даже не пылая завистью, а только теплясь нехорошим чувством ко всякому, кому ворожила бабушка и кто мог не думать о завтрашнем дне. Имели всё-таки на окраинной Москве свой домишко, — потому что тех дней нищета была отличной от нынешней, когда люди живут в чужих квартирах и платой за них стягивают себе петлю на шее. Имели и прислугу — дворника с женой; дворник был стар, жена его глуха и болезненна, едва способна к работе, но зато и ела мало. Коровы не держали, а по двору бродили злые и голодные куры, которым приходилось, хочешь не хочешь, нести яйца за собственный счет.
И затем случилось, что почти разом и Денис Васильевич, и Василиса Денисовна получили по огромному наследству: несколько деревень в разных губерниях, тысячи крепостных, три доходных дома в Москве, сколько-то барских особняков по уездным городам с неисчислимым имуществом и от долгов чистыми капиталами. Как бы обрушилась на прохожих людей золотая гора, золотой ливень застал в поле случайных путников! И, как всегда бывает, таким же дождём, целым ливнем, хлынули на них друзья, помощники, дельцы, заботливые дальние родственники, управляющие, приказчики, доброжелатели, — так что года два не было отбою от их усердия, пока, наконец, все дела не были приведены в порядок, а помощников и благожелателей супруги не отвадили недоверием и внезапно обнаруженной разбогатевшими вчерашними бедняками крайней скаредностью, превышающей всякое вероятие.
Ни в какие имения супруги не поехали, — чтобы не тратиться зря на дорогу. Часть продали заочно, может, и с потерей, часть оставили для доходов, с редкой находчивостью подтянув и приказчиков, и крестьян. Жить остались в своём московском жалком обиталище, но только теперь, чувствуя большую ответственность за свои владения и свои капиталы, они и сами подтянулись до последней степени в смысле хозяйственной экономии, потому что растратить деньги легко, а уж другой раз получить будет неоткуда. Разорялись единственно на запоры и замки, зная человеческую жадность и склонность к преступной наживе. Вор и грабитель, он чувствует, где что плохо лежит; ему нипочём лишить достояния человека, всю жизнь прожившего в бедности и лишь на старость приобретшего сокровище; он кружит ночами поблизости от дома, он нацеливается, ждёт случая, заглядывает в щёлочку, точит свой воровской инструмент, а то и ножик. Недогляди — и его цепкая рука утянет хранимое в сундуках, в матрасе, за пазухой, и тогда опять придёт костлявая нищета, ужас молодых годов, напрасно загубленных!
И как в те дни не было в ходу банков, чековых книжек, сейфов и несгораемых шкафов, то наличные деньги приходилось хранить дома под вечной опаской нападения. Прощайте, мирные ночи! Завели на дворе злую собаку, старому дворнику приказано проводить ночи на улице с колотушкой. Спали теперь тревожно, а в особо подозрительные дни — по очереди: один спит, другой сторожит, слушая дворникову колотушку, замирая страхом, когда её больше не слышно, вздрагивая, когда под полом завозятся крысы или залает на дворе собака.