С великим торжеством пошла русская рать к Москве, уничтожив страшного врага и не потеряв в битве ни единого воина.
— Ну, что? — горделиво спросил Иван князя Василия, ехавшего рядом с ним. — Да, знамо дело, куда пригляднее: положить десятки тысяч, стать на костях, трубить в трубы… Шуму сколько хочешь. А у меня вот ничего такого не было, да зато все полки мои целёхоньки и на Литву да на ляхов хоть завтра готовы. Как теперь скажешь, княже?
Князь не мог не восхищаться этой чистой работой большого ума, но в то же время в глубине души в нём было словно сожаление, что не было бранного поля, усеянного тысячами своих и врагов, не реяло над павшими чёрное знамя великокняжеское, не трубили, став на костях, сбор оставшимся в живых… Дьяк же Бородатый смотрел на Ивана влюблёнными глазами и стал к нему особенно почтителен.
И когда среди ликующих толп москвитян Иван во главе блестящей свиты проезжал мимо хором Данилы Холмского, князь Василий поднял глаза на окна светлицы: ах, как он ждал этой минуты! Но её не было. И больно укусила змея за сердце. У ворот княжеских стояла нищая братия — у князя щедро подавали, — а среди них Митька Красные Очи. «Так вот и в жизни всегда. — горько подумал князь Василий. — Сердце ждёт Бог знает какой радости, а находит нищего урода». И пока были видны хоромы Холмского, он всё назад в седле оборачивался. Но её не было: Стеша боялась себя и пряталась от тяжкого искушения, против которого она была уже бессильна…
Духовенство славословило великого князя. Вассиан Рыло притих и никуда глаз не казал. Но были всё же и недовольные. «Воздай Бог каждому по делам его, — писал летописец, — а видно, лучше мы любим жен своих, нежели защиту Церкви Православной. Кто спас нас от погибели? Бог да Пречистая Богоматерь Его да угодники Божии». Философам же сразу открылся смысл… Флорентийской унии и гибели Византии: оказывалось, что у греков испортилась вера, и за это Господь и предал их в руки нечестивых агарян, русские же на унию не согласились — то есть они, собственно, в лице митрополита Исидора согласились, но это в счёт не шло, — и вот в награду за это Москва избавилась от татарского ига. Следовательно, — мудро заключали они, — истинное благочестие, находившееся сначала в Риме, а потом перешедшее в Царьград, второй Рим, ныне сияет паче солнца в Москве, Риме третьем, и последнем.
— Что за голова! — восторженно говорил о великом государе инок Белозерского монастыря Данила Агнече Ходило дружку своему, иноку Иосифу, который уже положил основание собственному монастырю под Волоком Ламским. — Ну, чисто вот ведун какой!
Но стоявший рядом с ним инок Вассиан, тоже из Заволжья, маленький, иссохший, с колючими, злыми глазёнками, прозванный иноками Рогатой Вошью, только презрительно поджал сухие губы.
— Ну, тожа! — проговорил он. — Вон стены да стрельницы чуть не до облаков возводит, а скоро свету конец!
— Да… — покачал головой Данила. — Поглядишь в пасхалию-то [74], поджилки трясутся.
— Так для чего же и вся суета сия со стенами? — сказал Вассиан. — Всуе мятётся земнородный, как говорится.
Но Данила Агнече Ходило уже обиделся.
— А ты что, учить великого государя будешь? Строит — значит, надобно. Что ся главою мниши, нога сый? Ты мниши словами мудрости всех удивити, а то только телчне вещание… [75]
Москва шумела. Но в стороне от ликующих стоял Василий Патрикеев. Образ Стеши, фряжской Богородицы, не покидал его сердца ни днем ни ночью. И горько дивился он на себя: почему другим выпадают и радости, а для него жизнь горька, как полынь? И только внезапный отъезд князя Андрея — они с ним почти не встречались теперь — говорил ему, что, может, судьба втайне готовит и ему какую-то радость.
А Москва, снегами уже чуть не до коньков занесённая, вся звенела ребячьими голосами.
И вдруг, среди всего этого праздничного шума весёлой Москвы, в душе князя Василия всё осветилось мыслью: «Подлинного в жизни только счастье…» И слишком он уж много раздумывает тогда, когда нужно действовать. Может быть, и она мучается… И снова вспомнилась она ему так, как он видел её у окна светлицы, и буйное сердце его запело сразу радостную песнь победы и счастья.
XIX. «С ЗАГЛАВНОЙ, ДУРАК!..»
Дьяк Фёдор Курицын, блестя бойкими глазами и красивой собольей бородой, стоял над своим подьячим Васькой Хлюстом, румяным, круглолицым парнем, с уже вспотевшим от трудов чистописания лбом, и размеренно диктовал ему чин царского величания. Васька склонял намасленную голову — он был великий франт — то направо, то налево и старательно писал. В стороне, у окна, сидел за чтением какого-то рукописания дружок Фёдора, Григорий Тучин. В числе немногих новгородцев он получил разрешение остаться в Москве. Остались в столице даже некоторые еретики, а некоторых великий государь даже и возвысил: попа Алексея сделал протопопом Успенского собора, а Дионисия — Архангельского собора. Но еретики на единодержавие смотрели косо и тянули, большею частью, руку старобоярской партии. Дьяк Фёдор Курицын был весьма близок к ним и ими весьма почитаем.
— Ну, написал? — спросил дьяк. — Дальше: «И поставити столы и скатерть настлати и калачи положити…» Написал? «А тысяцкова жене, и свахам, и боярыням…» — продолжал он, и вдруг зашипел и звонко хлопнул себя по ляжке. — Да сколько раз тебе, дураку, говорить ещё, что боярин и боярыня с заглавной писать надо! Ну?
Васька ещё более вспотел и стал выправлять свой огрех.
— Нечего поправлять, всё одно перебелять придётся, — с досадой проговорил дьяк. — Пёс тебя знает: то бывают дни, хошь дьяком к великому государю ставь, а то дурак дураком. Ну, пиши уж… «И боярыням всем готовым быти у неё и свечам обоим, и караваем туго ж готовым быть…»
— Да на что ты это переписываешь? — спросил от окна Тучин.
— Велел великий государь изготовить, а зачем, не ведаю, — отвечал дьяк. — У него повадка такая: никогда ничего не говорить, что и зачем. Придёт время, может, скажет и сам, а выпытывать — сохрани Бог. Думаю так, время женить Ивана Молодого пришло.
— Кого же присмотрели?
— Как будто на Елене, дочери господаря молдавского, остановиться решили.
— Эта честь не велика после Византии-то! — улыбнулся Тучин. — Я думал, теперь куда выше метить будете…
— Сказывают, девка-то очень уж гожа… Ну, разинул рот-то! — цыкнул он на Ваську. — Пиши… «А как великий князь пришлёт к — смотри, с заглавной! — к боярыням и велит княжне идти на место, и княжне пойти из своих хором в середнюю палату, направо в сенные двери, а с нею тысяцкова жене и свахам обеим и боярыням…» Да с заглавной опять, дурак! Нет, упарил ты меня сёдни, Васька! Индо круги в глазах ходят…
И он, зорко следя, чтобы подьячий не делал огрехов, усердно диктовал, как опахивать соболями жениха и невесту, как, кому и где сидеть, как осыпало на мисе золотой должен хмелю насыпать в три углы, да тридевять соболей положить, да тридевять платков бархатных и камчатных и атласных с золотом и без золота, и какая у платков тех должна быть длина и ширина, и как поедет царский поезд в собор, и кто с кем сядет, и где все в соборе стать должны.
— «…И венчав, митрополит — тоже с заглавной, так… — даст вино пить великому князю и княжне, а великий князь, выпив вино, ударит тут же скляницею о землю да и ногою потопчет сам великий князь, иному же никому не велети топтати».
— Это и у жидов водится, — сказал Тучин. — Этим у них напоминают молодым о бренности земного счастья.
— И как ты только всё знаешь, посмотрю я! — удивился дьяк. — Дошлый ты человек, боярин. Ну, пиши, Васька.
Васька был весь до ушей мокрый от волнения и ужаса. Ничего уже не понимая, он писал, как один из бояр с саблей наголо будет всю ночь ездить вкруг подклети новобрачных, как будут у постели кормить курём великого князя, как на постелю положат две шубы собольих, одну мехом вверх, другую мехом вниз, а наутро как вести великого князя в мыльню, а великую княгиню как и кому вскрывать.
74