Шли они по залу, по самой солнечной дорожке, чинные и суровые, и все жмурились от солнца. Петька подсмаркивал носом, покуда Кир не дал ему щелчка. Петька от внезапности открыл рот, да так с открытым ртом и остался…
Нянюшка вошла в спальню, а все другие, точно их качнуло волной, кинули руки до полу в низком поклоне и загудели недружно:
— Здравствуйте, матушка-барыня…
— Подите, подите, — едва помахала на них рукой Надежда Осиповна. — Мальчик где?
Нянюшка, поджав запалые губы, поднесла к постели жёлтую подушку. Там шевелилось, выказывало ручки и ножки что-то тёмное, сморщенное.
Надежду Осиповну под локотки приподняли с перин, и увидела она на жёлтом шёлке маленькое тёмное тельце, тёмную крошечную головку со старческой гримаской, нос приплюснут, волос курчавый и тусклый, с рыжинкой, как войлок.
— Боже мой, арапчонок! — вскрикнула Надежда Осиповна. — Унесите его, фу, какой дурной арапчонок.
И отвернулась к стене, закусила было губу, но заплакала обиженно.
— Арапчонка родила — на всю Москву стыд… Арапчонок…
Сергей Львович смеялся, Василий Львович утешал:
— Хотя бы и арапчонок. В деда пошёл, в Аннибала [179].
А в детском покое, где теснится у окон нежная зелень берёз, за тафтяным пологом, сквозящим солнцем, что-то поскрипывает, шевелится. И нянюшка ворчит:
— Арапчонок… Кровинку свою таким словом обозвать… Не арапчонок он, а дворянский сын Пушкин.
И чуть скрипнет, чуть пошевелится за пологом, толкнёт нянюшка зыбку [180]тощей рукой и уже поёт тоненько и привычно, как будто пела «дворянскому сыну Пушкину» всегда:
Кровельщик
Когда Наполеон возвращался после кавалерийского смотра в Кремле, копыта чавкали в лужах, а московские пустыри дымились оттепелью.
Таял нечаянный и ранний московский снег.
У Благовещенского собора стояла толпа солдат, все смотрели вверх, на золочёный купол. Зеленоватое вечернее небо в тусклом дыме оттепели огромно светилось над площадью.
Инженерный офицер доложил императору, что с собора снимают крест, который, по слухам, из литого золота, что вокруг собора думали ставить леса, но квартальный комиссар привёл одного обывателя, русского кровельщика. Русский кровельщик брался снять крест без лесов, из слухового окна колокольни, опоясав себя канатом.
Кровельщик, приведённый комиссаром, был молодой мещанин в синем кафтане, стриженный в скобку и с русой бородкой. Его тонкое лицо испуганно подёргивалось. Он мял в руках картуз, кланялся и озирался на офицеров и сапёр.
— Хреста отчего, — говорил мещанин, — Хреста снять можно… Лемонтра или надобность, починка ежели, можно снять…
Когда император придержал у толпы коня, кровельщик уже принялся за свою работу: высоко в зеленоватом небе к золочёному куполу Благовещения как бы по чёрной нитке взбирался чёрный мураш, крошечный человечек. Было видно, как человечек подрыгивает ногами, вот сползает вниз, вот лезет снова.
Он закинул верёвку из слухового окна на светящийся крест Благовещения, повис, и верёвка выгнулась под тяжестью его тела.
Человек раскачивался и бил ногами по воздуху, его тело толкалось о бок купола, он обхватил его рукой, припал и стал обходить купол, сметая на площадь снег. В толпе прошёл одобрительный гул.
Инженерный офицер сказал императору, что смелость русского мастера достойна награды.
Император взглянул на офицера с насмешливым раздражением:
— Вы сказали, он русский?
— Русский, Ваше Величество.
— Он согласился снять крест? Таким лучшая награда — расстрел… Расстрелять его!
Император сильно дал шпоры, поскакал.
Инженерный офицер, оробев, поднял руку к киверу и, моргая, долго смотрел на колыхавшуюся кавалькаду свиты…
Кровельщик подошёл к толпе сапёр, тяжело дыша, сам потный, картуз за поясом, дымятся стриженные в скобку волосы, с впалой щеки содрана кожа, и сочится кровь в русой бородке.
Солдаты его же кушаком связали ему за спину руки. Тонкий нос кровельщика был орошён капельками пота, плечи синего кафтана дымились.
Кровельщик не понимал, зачем ему вяжут руки, но давался, переступал с ноги на ногу и скашливал.
Солдаты толкнули его в спину, чтобы шёл. Он ступил шаг, что-то понял, стал, озираясь:
— А теперя куда ж меня повядут? А пошто мне руки вязать, колодник [181]я, али што?
Ему никто не ответил, да никто и не понимал мычаний русского.
Солдат, шедший сзади, ткнул его в спину ножнами тесака, чтобы поторопился.
— Пошто руки мне?
Кровельщик дрогнул от удара. Тонкое лицо посерело, и заметнее стали на русой бородке тёмные бляхи крови.
— Пошто, ваш-благородие, руки-то?
Он уперся, вывёртывая запястья из кушака. Солдат ударил его железными ножнами по пальцам.
— Руки пошто, руки пошто, — вскрикивал кровельщик.
Его гнали всё быстрее, солдаты бежали с ним, было слышно их сопящее дыхание. Скоро крики кровельщика смешались в смутный вой «о-о-ш-ш-о»…
К ночи поднялся студёный ветер, над Москвой понесло колючий снег. Побелели колерные лошади [182].
В потёмках на пустыре оборванная толпа солдат и пленных копалась у общей ямы для расстрелянных, умерших от цинги, от ран и в горячке.
В поленнице голых трупов, французов, поляков, русских, итальянцев и немцев вперемешку, лежал и русский кровельщик. Разве что по задранной бородке можно было узнать его разбитую пулями чёрную голову. Он поджимал к голой, очень белой груди сложенные для креста пальцы…
Mux. Осоргин Старинные рассказы
Выбор невесты
В черевичках на босу ногу Наташенька, Наталья Кирилловна [183], спускалась утром на погребицу. Шла туда с тремя девками, но сама и замок отпирала, и слезала по холодной и скользкой лесенке на лёд, где рядами стояли молочные крынки, деревянные чашки с простоквашей, чаны браги и пива, кадушки с соленьями и недельный запас свежей убоины [184]. Охватывало боярышню запахом плесени и пронзительным холодком, который, пожалуй, был даже приятен после сна в душных дядюшкиных горницах. Руками прекрасными и белоснежными подавала снизу девкам разные припасы, сколько было надобно к столу и на дворню, а себе за труды прихватывала мочёное яблочко, которое очень любила есть по утрам раньше всего прочего. Отсюда две девки уходили в поварскую, а боярышня с третьей навещала ещё подполье, где хранились вина и наливки, — тоже выдать дневной запас. И когда шли по двору, — со всех концов сбегались и слетались к ним куры, гуси, кривобокие утки и провожали до крыльца.
Приодевшись со скромностью, но как полагается боярышне, Наталья Кирилловна спешила в приходскую церковь соседнего с Алёшней села Желчина. Здесь у неё было своё место — у стенки под правым крылосом, не на виду. Молилась усердно, а о чём молилась — её дело. Называли её желчинской черничкой и дивились, что она неохотна до игрищ и хороводов и столь прилежна к молитве. Молодые соседи, дворяне Коробьины, Худековы, Ляпуновы, Остросаблины, Казначеевы, заманивали её в общее веселье редко и с трудом, а когда удавалось, то все девушки вкруг неё как бы линяли и выцветали, и больше смотреть было не на кого, — смотрели на неё. Её такое внимание смущало: посидит немного и уходит домой, где дела по хозяйству всегда много, потому что дядюшка, отцов братец, боярин богатейший, только на неё во всём и полагался и любовно называл ее «племянинкой Кирилловной».
Была весна её жизни, преддверие будущего. И это будущее рисовалось простым: богатые родичи пристроят в замужество за равного человека, хоть незнатного, но с достоинством. И тогда будет своё хозяйство и своя семья.
179
182
183