В горнице сумеречно светилось настежь распахнутое оконце, среди лета затянутое бычьим пузырем. Над ушатом, потрескивая и шипя падающими головешками, горела лучина. От ее огня на стенах скакали тени в шаманской пляске. За столом сидел писец с пером в руке и, что-то вычитывая, подслеповато водил носом по бумаге. Бахтеяров, вынырнув из темного угла, взглянул на вошедшего ласково, и пока Михей крестился на темные образа с тлеющей лампадкой, все чесал бороду, будто примерялся к чему-то. Казак насторожился, догадываясь, что письменному голове что-то надо, нахлобучил шапку, взглянул на Еналия прямо и вопрошающе. Тот усадил его возле писаря, стал вкрадчиво расспрашивать о службах. Голова не любопытствовал о пропаже томских служилых на Алдане, чему Стадухин был свидетелем, но наводил вопросы на черного попа Симеона, которого Михей прилюдно лаял.
В запале пережитой ярости казак опять выбранил попа и выложил, что тот не пустил его к причастию, вымогая посул. Сказал так и заметил вдруг, что писец, сидевший сбоку, скрипит пером, а Бахтеяров плутовато щурится и одобрительно кивает головой с длинным и плоским, как у селезня, носом. Стадухин, распаляясь, стал рассказывать, что хотел исповедаться, но Симеон не пожелал слушать о грехах и выпытывал всякие глупости, чтобы выгораживать Парфенку.
— Этому попу в греховных снах не виделось, столько баб и ясырок перещупал Ходырев! — возмутился в голос. — А Парфенке грехи отпущены!
Стадухин говорил громче и громче, а когда в сердцах признался, что плыл из Ленского, чтобы объявить «государево слово и дело» против приказного сына боярского, писец, откинув прядь волос за плечо, сунул мизинец в ухо и затряс ладонью. Возле печки в избе приглушенно заворчали и заворочались отдыхавшие люди.
— Какие одиннадцать сороков рыжих соболишек? — приглушенно буркнул письменный голова. — Восемьдесят сороков одних только черных лис забрали при досмотре!
Стадухин на миг замер с разинутым ртом, торопливо вспоминая, отправлялась ли когда-нибудь государю такая казна? Изумленно кашлянув, заговорил тише, опять про злыдня Парфенку. Но письменный голова, шмыгнув длинным носом, перевел разговор на попа.
— Да вор он, вор! — сдерживая голос, отмахнулся Михей. — Меня про блудные помыслы пытал, а с Парфенки убийства, кражи, клятвопреступления снял. — Скрипнул зубами и стал перечислять, от кого что слышал про иеромонаха Симеона.
Бахтеяров, переломившись в пояснице, как перед начальствующим, алчно буравил его взглядом. Едва Стадухин перевел дыхание, выбранившись для облегчения души, вкрадчиво спросил, будто селезень клювом прошлепал:
— Скажешь то же самое, если воевода поставит перед собой тебя и монаха?
— Скажу! — молодецки приосанившись, пообещал Михей.
— Вот это по-христиански! — одобрительно залопотал письменный голова.
— Нас государь послал в дальние свои вотчины, чтобы навести порядок. А без вас, без здешних служилых и промышленных сибирцев, без вашей помощи, что мы можем?.. Грамоту разумеешь? Прочти, что записано с твоих слов, и приложи руку. Ишь, поп-то чего удумал? — проговорился, когда казак поставил подпись.
— Против стольника Петра Петровича грозит объявить «слово и дело». И Ходырев ведет себя дерзко. Видать, высоко, — поднял перст к низкому потолку и пуще прежнего прогнулся в пояснице, — кто-то его покрывает!
Стадухин вышел и направился к реке, где под разбитой баркой ждал Юшка. В жалобной челобитной, которую подписал, не было явной лжи, но как-то смутно и стыдно было на душе, будто в ответ на оплеуху схватился за нож.
На другой день его позвал посыльный от воеводы Головина. Михей крякнул, отряхнул сор с кафтана в подпалинах, перекрестился, укрепляя дух, и, придерживая саблю, зашагал за верстанным казаком.
— Я за тебя Николу молить буду! — крикнул вслед Юшка.
На крыльце съезжей избы, занятой воеводой, стоял письменный голова Бахтеяров. Он пытливо оглядел подошедшего казака и шепнул:
— Не трусь! — Хотя сам, по виду, изрядно чего-то боялся.