– Эти вещи воскрешают во мне воспоминания. А я не могу каждый раз, открывая ворота, вспоминать о своем прошлом…
– Да не будь такой глупенькой, – сказал папа, обнимая маму. – Ворота – это, по сути дела, наша семейная реликвия. Они же сделаны руками твоего отца, Мерседес. Понимаешь? А плитки… Они же уникальны! И их здесь хватит, чтобы выложить полы во всем нашем доме. Они придадут ему изюминку, сделают его неординарным. Такого в Калифорнии не купишь! Господи! Да после этого дом Фэрчайлдов будет казаться просто лачугой!
Мама высвободилась из его объятий.
– Но это освященная земля.
– Вовсе нет. Освящают только часовню и кладбище.
– А с какой стати Церковь захочет продавать тебе все это?
– Да брось ты! – улыбнулся папа. – За деньги, дорогая, можно купить все что угодно. Если мы предложим подходящую цену, они руками и ногами вцепятся. Все равно этот монастырь разваливается. И, если мы спасем то, что еще осталось, мы, по крайней мере, сохраним это, разве не так?
– Может быть, лучше позволить монастырю спокойно разрушаться, – отчужденным голосом произнесла мама. – Не думаю, что эти веши принесут нам удачу.
– Ну не надо быть такой пессимисткой, – засмеялся папа. – Слушай, если мы скажем им, кто ты и что твой отец сделал эти воро…
– Только не это, – перебила мама. – Церковь не очень-то чтит память о моем отце. Так что оставь его в покое. Да и меня тоже.
– Ну хорошо, я скажу, что мы хотим поместить эти вещи в музей Санта-Барбары.
– Но это же откровенная ложь!
– Милая моя, – терпеливо проговорил папа, – если я приду в приемную монсеньора с пачкой сотенных в руке, ты думаешь, его будет интересовать, что я там ему наплету?
– А мы действительно можем увезти все это в Калифорнию? – глядя на ворота, спросила Иден.
– Конечно можем, – заявил папа. – Ты бы этого хотела, а?
– Очень!
– Значит, тебе понравилась моя идея?
Иден кивнула, думая, как было бы здорово иметь у себя в доме этих извивающихся черных змей.
– Я узнаю, с кем надо переговорить, – сказал папа. – Через неделю все это будет нашим. Вот увидите!
Они остановились в крохотном отеле небольшой рыбацкой деревушки, расположенной неподалеку от Сан-Люка. Каждый день на рассвете рыбаки на своих ярко раскрашенных суденышках уходили в море, а по вечерам берег пестрил сушащимися на них сетями. Как и обещал папа, они много купались, загорали и наслаждались блюдами из морских деликатесов. Никогда в жизни Иден не была так счастлива.
Однажды вечером она и мама поехали кататься на рыбачьей лодке. Папа и Франсуаз решили остаться на берегу: Франсуаз страдала морской болезнью, а у папы просто болела голова, и после обеда он отправился в постель.
Обогнув утес, они вошли в небольшую бухту с чистой, как венецианское стекло, водой. Но, когда мама выходила из лодки, она наступила на гладкий камень и поскользнулась. Она вскрикнула от боли, ее пятка окрасилась кровью. Однако мама улыбнулась и сказала, что все это ерунда. Но кровь продолжала течь, и надо было срочно наложить повязку, так что хозяину лодки пришлось отвезти их назад.
Зажав рану на пятке, мама осталась сидеть в лодке, а Иден побежала в отель, чтобы принести бинты и антисептик.
Но, когда она открыла дверь в комнату, где жили папа с мамой, там происходило нечто невероятное.
У папы в кровати лежала Франсуаз. Они оба были совершенно голые, и папа что-то вытворял с Франсуаз, отчего та стонала и задыхалась.
При виде этой сцены Иден так и застыла на месте. Она была не в состоянии выговорить ни слова. Они же ее не замечали. Кровать ходила ходуном, стоны Франсуаз становились все отчаяннее, а папин зад поднимался и опускался все быстрее. Потом папа издал какой-то нечеловеческий рев, Франсуаз, извиваясь в агонии, вцепилась в него, и их тела начали бешено дергаться.
Похоже, папа собирался убить Франсуаз.
Иден наконец обрела дар речи.
– Папа! – в ужасе завизжала она. – Папа! Не надо! Их обалдевшие, мокрые от пота лица повернулись к ней.
– Oh, mon Dieu![26] – воскликнула Франсуаз и оттолкнула от себя папу. Прикрыв лицо руками, она бросилась в ванную. Иден заметила, как болтаются ее бледные груди и чернеет треугольник волос в низу живота.
Папа сел. У него между ног грозно торчала его «штука». Он казался сильно пьяным.
– Пошла вон, – хрипло произнес он.
– Мама порезала ногу, – прошептала Иден.
– Пошла вон! – заорал папа. – Вон, маленькая шлюха!
Иден повернулась и помчалась прочь так, словно за ней гналась целая свора Церберов.
На следующий день у нее поднялась температура.
– Наверное, перегрелась на солнце, – сказала мама. Она прижала Иден к себе и погладила ее по щеке. – Совсем расклеилась. Вся горит. Как думаешь, может быть, вызвать врача?
– Из-за легкого солнечного удара? – отозвался папа. – Ерунда. Не болтай глупости.
И мама, уложив девочку в постель, дала ей аспирин, а Франсуаз поцеловала ее в лобик и посмотрела на нее умоляющими глазами.
Но у Иден была не та болезнь, от которой мог бы помочь аспирин. Как мамина порезанная нога, в девочке что-то надорвалось и словно кровоточило. Ей становилось все хуже. Обливаясь потом, она металась по постели. Ей было противно вспоминать о том, что делали голые папа и Франсуаз, но ее постоянно преследовал горячечный бред, в голову лезли всякие кошмары, от которых она с криком просыпалась.
Пришел доктор и сказал, что, должно быть, у Иден мальтийская лихорадка от употребления некипяченого молока. Он прописал лекарственные сульфамидные препараты, заметив, однако, что едва ли они будут эффективны. То и дело приходили служащие отеля, приносили бульоны, супы, пудинги, искренне сочувствовали, но Иден лишь лежала и дрожала в ознобе, жалкая и несчастная, с бледной, несмотря на летний загар, кожей.
Папа с ней почти не разговаривал. Когда он подходил к ее постели и смотрел на нее своими холодными, отчужденными глазами, у Иден начинался новый приступ лихорадки.
Это было то же лицо, что и тогда. Тот же взгляд.
Чужой. Какой-то отрешенный. Словно он хотел, чтобы она умерла.
Она понимала, что теперь папа ее ненавидит из-за того, что она видела. Он обозвал ее отвратительным словом. Она не знала, что такое шлюха, но он произнес это слово с такой злобой!
Папа внушал ей страх. Когда он входил в комнату, ее бросало в жар, и, если бы он решил дотронуться до нее, она бы не выдержала и закричала. Он являлся к ней в ее болезненных, лихорадочных снах. Он убивал Франсуаз. А затем приходил, чтобы убить и ее саму.
В моменты просветления Иден осознавала, что папа каким-то ужасным образом предал их всех. Но виноватой в этом была она. Она должна была умереть, потому что она видела.
Болезнь прогрессировала день ото дня. Иден впала в подобие мучительного забытья, в котором стерлись грани между реальностью и фантазией. В ее воображении мелькали образы знакомых людей. Слышались чьи-то голоса, доносящаяся издалека музыка. Мерещились непонятные видения. Нередко в голове раздавался топот кавалерии, и перед глазами, словно в полумраке, проплывала лавина конной армии на марше. Что бы она ни ела, ее тут же рвало. Ломило суставы, кожа горела, в голове стоял звон.
Иден слышала, как плачет мама, сидя на краешке кровати.
И вдруг, так же внезапно, как и началась, болезнь прошла. Девочка лежала на влажных от пота простынях, изможденная, но температура уже спала. Она поела, а потом заснула и проспала двадцать четыре часа крепким, глубоким, здоровым сном. Через пару дней Иден уже окрепла настолько, что смогла с Франсуаз отправиться на прогулку к морю.
Сидя рядом с ней на камне, Франсуаз плакала и умоляла ее никому ничего не рассказывать.
Но это было совершенно лишним. Что бы там папа ни делал с Франсуаз – а Иден чувствовала, что лучше не пытаться выяснить, что же он с ней делал, – это было нечто такое, о чем мама никогда не должна была узнать. Как если бы Франсуаз потихоньку примеряла мамино белье, только гораздо более стыдное и отвратительное.