Опять мне хочется что-то сказать ему, сама не знаю что, хочется извиниться, что я раньше так неверно, нехорошо, несправедливо думала о нем; но я не говорю ни слова, только крепко-крепко пожимаю протянутую мне руку, и снова мне хочется плакать…
Сегодня, наконец, проводили мы нашу бедную, дорогую Веру. С наступившим легким морозцем ей, действительно, сделалось немного лучше; доктор сказал воспользоваться этим и немедленно отправить ее. На душе y бедненькой тоже будто немного прояснилось; она крепко верит в выздоровление, верит в жизнь, так страстно хочет жить.
- Мне теперь хорошо, совсем хорошо, - говорит она, - только слабость еще осталась, но я убеждена, что Дмитрий Николаевич прав: южное солнце укрепит меня. Недаром я всегда так верила в него, так любила это милое, горячее солнце; быть может, это было бессознательное стремление к нему, предчувствие, что именно оно исцелит и спасет меня. A море? A бирюзово-синее южное небо? Господи, неужели же, действительно, я доживу до такого блаженства, наяву увижу все это? Мне, мне и вдруг такое громадное счастье! Да, да, теперь я знаю, верю, что доживу, буду жить, столько сил, кажется, прилило в мою душу. Знаешь, мне иногда грезится, что я уже вижу эту красивую, горячую картину юга, что уже вдыхаю этот живительный воздух, и он теплой волной расходится по всему моему существу.
Милая Вера!.. Бедная!.. Мне временами верится вместе с нею, временами же становится страшно, глядя на весь ее воздушный, прозрачный облик; в такие минуты я прячу от нее свое лицо, по которому катятся слезы.
В карете, в лежачем положении, со всеми предосторожностями, перевезли больную на вокзал и положили в вагон. Все, что можно было сделать для ее спокойствия и удобства, кажется, было сделано. Весь класс пришел провожать ее, и всякий что-нибудь принес, чтобы порадовать, доставить ей - кто знает? - может быть, в последний раз, удовольствие, удобство и развлечение.
- Вот это, Вера, тебе в дороге погрызть, чтобы время скорее бежало, - сует ей Ермолаева целых три коробки всяких сластей. - A это, чтобы потом пить не хотелось, - и добрая толстушка, всегда готовая пожевать сама, вручает еще большой мешок с апельсинами.
- Меня мама всегда заставляет в дорогу надевать такую штуку, знаешь, замечательно тепло и уютно, мягко так в ней, - говорит Штоф, протягивая Вере длинную шерстяную, вязаную кофту. - Если неудобно будет - снимешь, a там, в Крыму, приводится, будешь в ней гулять ходить, она такая легкая.
При словах «гулять ходить» радостная улыбка разливается по лицу Веры, но y некоторых из нас больно сжимается сердце от них: так трудно верится, чтобы она, такая, какою в данную минуту видим мы ее, в состоянии была выполнить это.
- Вот возьми… это, чтобы ускорить тебе приближение юга, чтобы тебе казалось, что ты уже подъехала к весне, - протягивает Пыльнева довольно большой букет живых цветов.
Принесшею цветы оказывается не она одна - их много, слишком много, так что опять мне становится тяжело, хочется плакать: эта лежащая на белой наволочке, такая бледная, слабая, прозрачная Вера, вся обложенная цветами кажется почти не живой, почти отлетевшей от нас и сами проводы представляются чем-то более тяжелым и безвозвратным.
Я совсем не могу говорить, только смотрю и смотрю на это милое, бедное личико. Все целуют ее. Летят такие хорошие, теплые пожелания, радостные напутствия, a по лицам всех неудержимо струятся слезы, печальные слезы. Только на Вериных глазах блестят тихие, счастливые росинки.
- Спасибо, спасибо! Спасибо, дорогие, спасибо, милые мои!.. За все спасибо!.. До свидания! До радостного, счастливого, Бог даст, скорого свидания!..
Сама она теперь твердо, глубоко верит в него. Дай Бог, дай Бог!..
A мне так грустно… В глазах y меня неотвязно стоит согбенная, скорбная, высокая фигура человека с бледным лицом, словно застывшая на платформе вокзала, с неподвижно устремленным взором в сторону уходящего поезда; горькие, тяжелые слезы обильно и беспомощно текут по его убитому лицу…