Бесподобна была и Шурка в роли ворчливой мамаши-купчихи, журящей свою дочь. «Ах ты, бесстыжий твой нос!» - укоряет она ее, и нет возможности не хохотать.
Но самое сильное впечатление произвело шествие гномов, это, действительно, было прелестно.
Среди лесной декорации выделяются гроты, образованные из громадных мухоморов; посредине сцены трон для короля гномов, тоже под мухоморным навесом; наковальни, расставленные в разных местах, - мухоморы; эффектно среди зелени выделяются их ярко-красные в белую крапинку головки. Сцена сперва пуста. Под звуки Эйленберговского марша: «Шествие гномов» и пения хора, где-то далеко раздается едва слышное топанье ног; вот голоса и шаги приближаются, отчетливее, ясней… С красными фонарями в руках появляются маленькие человечки. Одеты все, как один, в темно-серые, коротенькие штанишки, бордо курточки, цвета светлой кожи, оканчивающиеся углом, передники, подпоясанные ремнем, за которым торчат топорики. Громадные, длинные бороды, волосатые парики и поверх них остроконечные колпаки такого же цвета, как передники. Только король выделяется между всеми: во-первых, он самый крошечный, невероятно махонький даже для приготовишки, во-вторых, поверх такого же, как y прочих гномов, костюма на нем пурпурная, расклеенная золотом мантия и золотая зубчатая корона. Его окруженного почетной стражей, усаживают на трон, остальные с пением проходят попарно несколько раз пред его царскими очами через все гроты; получается впечатление громадной, непрерывной вереницы карликов; затем, тоже под музыку, они подходят к наковальням и, чередуясь, бьют своими молоточками в такт; наконец, в строгом порядке, прихватив с должными почестями короля, все уходят; голоса удаляются, слабеют и совершенно замирают. Это было очаровательно, точно в балете; правда постановка этой картины и была поручена нашему танцмейстеру, балетному солисту. Публика четыре раза заставила повторить.
Все кончено. Нас, участниц, благодарят и ведут поить, кормить, затем мы свободные, вольные гражданки, нас отпускают в публику к друзьям и знакомым болтать и танцевать. Ко мне, конечно, подходит Николай Александрович, говорит всякие приятные вещи, приглашает танцевать, то же делают и другие знакомые.
Зайдя в буфет, где распорядительницы наши рассыпаются во внимании и любезности перед угощаемой ими публикой, я с удивлением замечаю Пыльневу, тоже разукрашенную администраторской кокардой. Что сей сон означает? A где же Грачева? ее не видно.
- Ты как сюда попала? - осведомляюсь я.
- Надо ж было кому-нибудь действовать, «Клепка» за меня и ухватилась, потому Грачева тю-тю.
- Почему?
- Да все потому же, из-за носа.
- Скажи ты мне, пожалуйста, что ты за штуку устроила с ее носом?
- Ничего особенного. Ты ведь знаешь, как я ее вообще люблю, a тут очень уж я на нее рассердилась, - гадости она стала про тебя говорить…
- Что именно? - любопытствую я.
- Бог с ней, не хочется повторять. Ну, a тут как раз нос y нее расцветать начал, мне и припомнилась одна штука. Моя кузина, институтка, рассказывала мне, что y них воспитанницы перед приемом и вечерами всегда мажут щеки какой-то зеленой мазью, это не румяна, вовсе нет, она просто щиплет, от чего щеки на несколько часов становятся необыкновенно розовыми, особенно, если, натеревшись, да еще помыться. Ну, я выпросила y двоюродной сестры этого самого зелья и подрумянила Татьяну. Ничего с ней ровно не случится, за ночь все пройдет, но, по крайней мере, хоть раз в жизни эта милейшая особа получила должное возмездие и позорно бежала с поля брани. Пусть, пусть дома отдохнет, не соскучится, пока опустошит все содержимое своей пошетки.
Против обыкновения, мне немного жаль Грачеву: y меня самой так радостно, так тепло на сердце, сегодняшний вечер такой чудный, такой необыкновенный; может быть, и Таня ждала чего-нибудь особенно хорошего. Чувство жалости усиливается во мне еще потому, что, как сказала Ира, невольной причиной ее злополучий, до некоторой степени, являюсь я. Но думать не дают, играют вальс, и мы с Николаем Александровичем несемся по нашей громадной зале. Вот Дмитрий Николаевич; ученицы обступают его, упрашивают, очевидно, уговаривая танцевать. Он улыбается, но протестует.
- Мне крайне неприятно, что я должен совершить акт полнейшей невежливости, отказав даме, но y меня серьезный мотив - я еще в трауре, - поясняет он, соблазняющей его на тур вальса, Пыльневой.
По ком же он «еще» в трауре? Умер разве кто-нибудь? Но в прошлом году ничего такого слышно не было. Или это все еще по ней, по жене, продолжает он носить его? Значит, все еще болит, все не зажила эта рана? Но вид y него радостный, он все время, разговаривая, улыбается. Мне бы тоже хотелось примкнуть к окружающей его группе, a вместе с тем что-то протестует во мне. Нет, не подойду, может, это ему неприятно, надоедает и он только из вежливости поддерживает разговор. Я не иду; впрочем, и некогда: опять и опять приглашают и кружат меня по зале. Но, танцуя, я все время не спускаю глаз с того места, где стоит Светлов, а, мелькая мимо него, я каждый раз встречаюсь с его ласковыми глазами. Опять громадная радость охватывает меня, сладко щемит и замирает сердце. И кажется, что от этой стоящей y правой стены высокой, стройной фигуры от золотистой бородки, от этого продолговатого, тонкого лица, с высоким белым лбом, с большими, синими лучистыми глазами, - только от них так необыкновенно светла, приветлива и уютна зала, так празднично-ярко сияют электрические рожки, оживлены и привлекательны все лица, озарен светлой радостью и весельем каждый уголок, так переполнено им сердце; кажется, только уйди, исчезни эта фигура, и сразу все потускнеет, потемнеет кругом, станет скучным, вялым, безжизненным. Но фигура не исчезала, весь вечер виднелась она то в. одном, то в другом месте; лишь на минуту теряла я ее из виду, чтобы, как с неожиданной, дорогой находкой, снова встретиться взором с этими ясными, чудными глазами. Даже сквозь сон все казалось мне, что я вижу их, что глубоко-глубоко в сердце глядят они мне, и так радостно, блаженно, так сладко замирало оно…